* * *
Жители Кап-Ружа только и говорили что о болезни братца Ти-Дора. К постели больного был немедленно приглашен Кансон-Фер[22], лучший унган; он быстро осмотрел пациента и заявил:
— Друзья мои! Братец Ти-Дор — это всего лишь паутинка, которая чуть колышется возле самого мачете судьбы; при первом дуновении пассата его жизнь прикоснется к роковому лезвию; на чердаке его сердца еще не потух свет, но его сердце уже не знает, день сейчас или ночь, льет ли ливень или небо безоблачно в других этажах его тела; когда негр так тяжко болен, тогда бессильны познания самого доброго папы-бога и нам, друзья мои, остается только одно-единственное: заказать гроб и предупредить Отца Саванны[23].
Кансон-Фер лишь подтвердил более учеными словами единодушное мнение своих собратьев — других унганов деревни. Если негр больше не имеет вестей от своих собственных ног, значит, ему уже не поможет никакой телеграф. Эту горькую истину Кап-Руж познал еще во чреве своей матери — далекой Гвинеи. И Кап-Ружу не оставалось ничего другого, как вспоминать о высоких достоинствах, которыми в далеком прошлом обладал братец Ти-Дор Дьевей.
Бедный усопший Ти-Дор! Это был такой огромный негр, и сердце у него было больше арбуза! Он был храбр, он был трудолюбив, как кумбита! Склонимся же перед его умом, который всегда трудился на благо ближних! О, склонимся же, низко склонимся, друзья, чтобы почтить память столь прекрасного негра!
И люди в полях крестились, или яростными плевками швыряли свое горе в придорожную пыль, или, прервав работу, окутывали сумерками своих печальных взглядов далекую крышу, под которой сейчас обрывалась нить замечательной жизни.
* * *
В хижине Альсендора Дьевея царила напряженная тишина, предвестница наступления самых мрачных минут. Настороженно замолкли мухи в кустах. Вернулись откуда-то во́роны, уселись на ветки и принялись чистить перья, обновляя свой вечный траур в предвкушении человеческой агонии. Охотничий пес Буффало бросал время от времени в лицо смерти заунывную жалобу своего лая. Христиане молчали. Страданье, это беспощадное тропическое лето, уже успело высушить колодцы слез. Страданье дожидалось того мгновения, когда братец Ти-Дор станет таким же холодным, как нос Буффало, — только тогда можно будет выпустить на простор саванны стадо безумных воплей. Христиане молчали. Хрупкую сердцевину молчания составляли жена Альсендора Сесилия, его шурин Андреюс и дети Альсендора от разных жен — Марианна, Лерминье, Доре, Эмюльсон-Скотт. Покорившись судьбе, они ходили на цыпочках, боясь, как бы одно неловкое движение, ненароком задетый стул, случайно упавший предмет, неосторожное чиханье не породили в хижине того рокового дуновения воздуха, о котором говорил великий Кансон-Фер. И все же время от времени волна нежности влекла то одного из них, то другого к постели умирающего. Ведь может произойти чудо! Но достаточно было только взглянуть на братца Ти-Дора — и от надежды на чудо не оставалось и следа.
Альсендор напоминал жалкую груду костей. Почерневший язык прилип к нёбу, и, когда кто-нибудь из домашних пытался узнать его последнее желание, из горла Ти-Дора, После страшных усилий, долгих, как сабля Огу-Бадагри[24], вырывался хрип, такой резкий и ржавый, словно с ним уходила жизнь. И семья решила больше не тревожить своего дорогого Альсендора.
* * *
Но сам братец Ти-Дор вовсе не собирался прощаться с жизнью. Несмотря на приговор Кансон-Фера, на отчаянье семьи, на заупокойную молитву Буффало, несмотря на цепкую хватку рока, неугомонный дух Альсендора прыгал, как дельфин, в луже надежды. Такой большой негр не может перейти в другой мир одним прыжком, как лошадь, перелетающая через низкорослые кактусы. Нет, разрази его гром, не так-то скоро захлопнется крышка красного дерева над Альсендором Дьевеем! Его отец, покойный Тонтон Аристен, прожил на свете восемьдесят лет, и в день его смерти покойный Женераль Мабьяль, дед Альсендора, был еще крепким стариком и помогал нести гроб сына на кладбище. И все предки Альсендора по материнской линии тоже отличались долголетием. Почему же он, достойный потомок этого славного рода, должен умереть в шестьдесят лет? Разве он вправе опозорить легендарно-могучую кровь семьи Дьевеев? И внезапно в лихорадочном сознании умирающего возник образ этой унаследованной от предков крови — королевская пальма, которая не боится бури (ведь бури страшны лишь для тех негров, которые умирают, едва достигнув высоты мака) и которая устремляет к небу свою гладкую крутую стрелу. «Вот оно, мое сердце, — подумал Альсендор. — Оно устоит. Оно прочно вросло в красную почву, орошенную долгими годами труда и ласки».
О Иисус, и дева Мария, и святой Иосиф, и отец Гед-Нибо[25]! Если братец Ти-Дор хоть раз в жизни уронил в грязь чистую пальму, которая дышит в его груди, тогда унесите прочь его душу, словно охапку сухих колючек, тогда превратите ее в кучу погасших углей! Но если вы признаёте, что его голова всегда была только садом, гостеприимно открытым для роз и для соловьев — для всех друзей человека, — тогда, о боги Гвинеи и ангелы звезд, тогда разрешите пальме Дьевеев сдержать слово, которое она дала своим корням, перешедшим уже в другой мир; тогда подарите этой пальме еще несколько лет жизни в Кап-Руже, еще несколько сезонов дождей и цветов! Аминь и спасибо!
Свои мольбы, обращенные к небесам, он прерывал лишь для того, чтобы согреть сердце мыслью о кооперативе. Эта мысль, которую он так лелеял до самой своей болезни, звучными волнами набегала на берег его сознания, еще озаренного солнцем. Эта мысль наполняла воздухом его легкие, она дарила влагу его пересохшему языку, она вливала в его горло свежесть лимонного сока. О, когда он поставит на ноги новый кооператив, он больше не будет спорить со смертью. Он с радостью откликнется на ее зов, лишь бы только увидеть, как в жизнь негров войдет кусочек весны. Только бы ему удалось произвести на свет этого своего последнего ребенка, который вырастет, обласканный всеобщим товариществом, станет настоящим мужчиной и будет всем сердцем любить свою мать — человеческое братство, гордое силой своего молока и золотом своего высокого долга. О, если б Ти-Дор смог увидеть все это своими глазами! О, если б он смог оплодотворить этот клочок братской земли! Братец Ти-Дор окунал неистовый жар лихорадки в прохладу этой великой надежды, как мальчишки окунают августовским днем босые ноги в воду источника…
* * *
Первым, кто уловил имя Исмаэля Селома, слетевшее с губ больного, был Андреюс. Он сразу понял: его шурин хочет испробовать свой последний шанс. В этой игре братец Селом был тем козырем, о котором никто не подумал. И тому были причины. Селом, этот чертов знахарь, всегда старался помогать болезням в их работе. Помогать дьявольским силам, рвущимся убить негра, — вот что было его ремеслом. Больше того, Андреюс мог бы поклясться, что Селом обладал властью над умершими и погребенными своими пациентами. Он вызывал их из могил и заставлял работать на своем поле! Вот почему, в отличие от остальных унганов, он никогда не брал денег за лечение. Человеческая жизнь — вот единственная плата, которая его устраивала! И кто посмел бы упрекнуть Кап-Руж за то, что в гроб каждого из своих сыновей — даже тех, кто умирал естественной смертью, — он стал класть или кинжал, или мачете, или волшебный посох? Разве можно оставлять покойника безоружным — один на один с Исмаэлем Селомом? Направляясь к хижине унгана, Андреюс снова и снова перебирал в памяти все причины, заставившие Кап-Руж подвергнуть справедливому бойкоту этого врага жизни. И все же Андреюс шел сейчас за Исмаэлем Селомом, потому что воля умирающего так же священна, как алтарь умфора[26].