Одной из привилегий близкого общения со священнослужителями были роскошные обеды в компании кардиналов, в свою очередь получавших удовольствие от кипучей энергии художника и его страсти поспорить. Они обсуждали обычаи и догматы Католической Церкви, и иногда Борис с веселым изумлением обнаруживал отсутствие у собеседников почтительности к вещам, которые, по его мнению, должны были вызывать у них священный трепет, коего, впрочем, сам он не испытывал.
Работа была почти закончена, когда Борису исполнилось восемьдесят, – он был все еще высокий и сильный, а под грубым синим передником вырисовывался гладкий толстый живот, – и я помню, как однажды он поднимался под сводчатый потолок капеллы: он лез по лестнице, и свет отражался от его розовой, почти совсем лысой головы. В одной руке он держал маленький изогнутый молоточек, долото и небольшое ведерко с мокрым цементом. Он взобрался по первой длинной деревянной лестнице, перешел по лесам ко второй, потом по доскам, скрипевшим и прогибавшимся под его тяжестью, дальше вверх по третьей лестнице к центру сияющего розового неба. Там, стоя на лесах, высоко, под самым потолком, он, отклонясь назад, постучал молотком по единственному золотому камешку звезды. Отколол кусочек, мазнул цементом и с силой прижал тот же малюсенький кусочек на старое место, но под другим углом, потом протер его и начал медленно спускаться. Вниз он сошел пыхтя и задыхаясь. Но, посмотрев на потолок, где мерцал золотой квадратик, улыбнулся со словами: “Надо было поменять угол, чтобы камешек отражал свет”.
Работа в капелле была завершена так быстро, что собор еще не успел собрать последние 45 000 фунтов, чтобы заплатить художнику за его семилетний труд.
В течение двух лет после Марусиной смерти Борис жил то в парижской студии, то в лондонской, то у Мод, которая к тому времени купила два верхних этажа красивого дома в лондонском районе Бейсуотер по адресу Гайд-парк-Гарденз, 6. Когда наконец он почувствовал, что слишком стар, чтобы жить одному, он переехал на верхний этаж квартиры Мод, где ему отвели собственную спальню и гостиную. У кухарки и горничной были свои комнаты там же наверху. Между этажами построили внутреннюю лестницу для более удобного сообщения, поскольку Борис всегда ел внизу. Мод была удивлена и очарована его праздничным отношением к трапезе, хотя сама подобных гастрономических восторгов не разделяла, пожалуй, если не считать ее пристрастия к джину и дубровнику. С появлением Бориса качество еды заметно возросло, потому что он никогда не ленился зайти на кухню, чтобы поздравить кухарку с особенно удачным блюдом, и всегда сам выбирал вино.
Жизнь на Гайд-парк-Гарденз была для него непривычной: в роскоши он жил лишь в детстве. Но хотя достаток в его возрасте во многом означал спокойное и беспечное существование, он говорил, что ощущает себя в западне.
После скоропостижной смерти Ральфа Партриджа 1 декабря 1960 года Франсес написала Борису письмо, в котором сообщила, что решила уехать из Хэм-Спрей-хауса. В своем ответе Борис выразил сомнение в правильности этого решения. Конечно, ему не хотелось лишиться возможности посещать дом, с которым были связаны столь дорогие для него воспоминания почти полувековой давности: как он впервые пришел туда к Литтону и Каррингтон, как Ральф и Франсес принимали его и Марусю с теплотой и радушием.
Дорогая Франсес!
Я задержался с ответом на твое письмо, так как всю неделю жестоко страдал от ревматических болей в ногах и ночами выл как волк. Я был просто не в состоянии ни размышлять, ни действовать. Теперь мне лучше, боль утихла, лишь тупо ноют колени и другие суставы.
Прочел твое письмо с большой печалью в душе. Оставить дом, где ты прожила так долго и где счастливые воспоминания преобладают над печальными, означает вырвать свою жизнь с корнем. Разумно ли это? Горе, которое ты сейчас испытываешь, со временем смягчится, и вновь вернутся радостные дни прошлых лет, когда ты будешь смотреть на Берго и его друзей, да и своих старых друзей, собирающихся под крышей дома, который для всех нас был центром любви и гостеприимства, просвещения и величайшего цивилизованного английского вкуса во всем. Уничтожить все это будет трагедией для всех нас и в первую очередь для тебя и Берго.
Но ему не удалось убедить Франсес, и она переехала в Лондон, хотя предварительно ей пришлось серьезно озаботиться судьбой двух украшенных мозаикой каминов, которые оставались в доме. В дневниковой записи за май 1961 года она писала:
Что станет с мозаичными каминами Бориса, когда я уеду? Я думала увезти с собой ту мозаику, которую Борис сделал нам с Ральфом в качестве свадебного подарка, но мозаичные кубики обоих каминов были вбиты в цемент до того, как он затвердел, и поэтому снять мозаику – дело нелегкое. Я писала об этом Борису, но у него все еще много работы в римско-католическом соборе, он очень болеет и теперь ему, долж-но быть, за семьдесят [Борису было 77]. Он умолял, чтобы я не разрешала трогать камины людям несведущим. Я разговаривала с тактичной миссис Элуэз во время одного из ее визитов в ее будущий дом. Она милая, культурная женщина, все знает об искусстве Бориса, но “оно ей как-то не по душе” и не будет “сочетаться” с ее китайским и другим антиквариатом. Она согласилась аккуратно прикрыть камины и проследить, чтобы мозаика никак не пострадала.
Рассуждая о возможности снять мозаику, Борис писал:
Что касается каминной мозаики, то это можно сделать, но работа грязная и может быть осуществлена только в том случае, если ты согласишься терпеть в доме грязь. Обычно сверху наклеивают плотную бумагу и откалывают мозаику от цементной основы, чтобы перенести ее в нужное место, но в данном случае откалывать следует глубже, вместе с цементной основой, поскольку цемент слишком крепок. Это означает, что придется вынуть из стены несколько кирпичей, оставив открытым отверстие, ведущее в трубу, которое потом придется закрывать новой каминной облицовкой.
С новыми хозяевами договорились, что камины не тронут, но позже мозаика, вмурованная в цемент, была выломана большими кусками и сложена грудой в подвале. Узнав об этом после смерти Бориса, Игорь купил ее за пять фунтов и установил гермафродита-Каррингтон в Родуэл-хаусе в Суффолке; другую каминную мозаику с раковинами он отдал Анастасии для ее дома в Танбридж-Уэлсе[82].
Хотя бывшие муж и жена встречались нечасто, в их отношениях сохранились былая пристрастность и противоречивость. Когда Борис приглашал Хелен, Игоря и Анастасию на обед в какой-нибудь ресторан, мгновенно, как недобрые тени прошлого, возникали раздраженные перебранки и привычные скандалы. Борис начинал читать дочери недопустимые нотации о том, что ей не хватает силы воли “сделать хоть что-нибудь”, чем доводил ее до слез. Игорь заступался за сестру, и мужчины принимались кричать друг на друга. Наконец Игорь уходил из ресторана, оставив Анастасию, которая теперь уже яростно защищала отца. Хелен, тихая и страдающая, как героиня Диккенса, тщетно пыталась унять эти бьющие через край эмоции. Так в старости привычки прошлого возвращались как фарс.
Борис возобновил переписку со своим старым другом – приемной дочерью В. К. Таней Девель, которая так и жила в Петербурге в старой квартире В. К. Мы с Игорем навестили ее, когда ездили в Россию в 1964 году. До Лиговского проспекта мы доехали на автобусе, так как знали, что адрес, по которому нас довезут на такси, будет сообщен властям. Оказалось, прежняя богатая жизнь Тани давно кончилась, и она благодарна даже за то, что ей оставили в этом доме одну комнату. Также она была благодарна и за те шерстяные рубашки, штаны и джемпера, которые прислал ей Борис. В соседней комнате побольше, сказала она на прекрасном английском языке, живет семья из семи человек – взрослых и детей.
– Зачем Борис уехал из России? – спросила Таня. – Я вот, например, была секретаршей у генерала-белогвардейца, потом у генерала-красноармейца, затем работала на Черном море, на археологических раскопках греческих поселений, и наконец вернулась назад в Эрмитаж.