Свадьба состоялась 7 июля 1949 года в нашей квартире на улице Глостер-Плейс. Борис и моя тетушка Элеонора Фарджен с большим воодушевлением продумывали меню. Оба были гурманы и обожали готовить. Огромный лосось и майонез, домашний паштет и галантин, салаты и пудинги должны были быть самыми лучшими. В больнице позаимствовали длинный стерилизатор с перфорированным подносом для укладки инструментов, чтобы приготовить лосося. Я боялась, как бы на кухне между двумя кулинарами не возникло соперничество, а Игоря беспокоило, что отец начнет презирать мою тетку, носившую очки с толстыми линзами, полную, добродушную и слишком восторженную. Но согласие установилось мгновенно: оба были умны и остры на язык, оба ценили сильные характеры (включая, конечно, собственные), и эта взаимная симпатия сохранилась надолго. “Какая восхитительная старушка!” – восклицал Борис, как будто сам принадлежал к другому поколению.
Вскоре после нашей свадьбы из Каира приехал Глеб, посещавший Англию нечасто. Борис когда-то одолжил племяннику Джону девятьсот пятьдесят фунтов, большая часть которых к этому времени была уже возвращена Глебом. Нас с Игорем пригласили на обед в студию, так как Глеб захотел посмотреть на нового члена семьи Анреп.
Игорь меня предупредил: “Дядя похож на рыжего карлика, грудь у него из‑за астмы бочонком, и держится он очень надменно”. Речь шла о человеке, некогда носившем вериги и власяницу, ставшем любимым учеником Павлова; потерявшем жену, которая скончалась в Каире от укуса бешеной собаки. От этой встречи я ожидала многого.
Маруся накрыла стол в центральной комнате, длинной и узкой. Освещение было слабым: в углу желтым светом горела одна лампочка, наверное в сорок ватт, а на столе стояли свечи в двух изысканных сине-бело-золотых подсвечниках. Окно в потолке было темным от дождя, громко барабанившего по стеклу. Стол и пять стульев были единственным убранством, если не считать массивной деревянной иконы Богоматери с младенцем, висевшей на стене. Голова и плечи Богоматери были окутаны черной тканью (черной от копоти свечей, которые когда-то горели перед ней в карпатской церкви); младенец глядел перед собой деревянным взглядом; сложив три маленьких пальчика и слегка подняв руку, он нетвердым жестом благословлял присутствующих.
Мы сидели в пустой холодной комнате, Борис с братом разговаривали по-русски о чем-то серьезном. Маруся молчала. Я вспомнила, что ее сестра была женой Глеба и покончила с собой. К моему разочарованию, сам профессор оказался не карликом, а лишь человеком невысокого роста, да и волосы, обрамлявшие белый высокий лоб яйцеобразной формы, были у него не такие уж рыжие, а скорее цвета блеклого имбиря. Полные щеки на вытянутом лице придавали ему изнеженный и печальный, почти гротескный вид. Бочкообразная грудь внушала представление о физической силе. Он держался важно и по отношению ко мне отчужденно-невежливо, как будто меня почти и не существовало – с нового члена семьи было вполне довольно осмотра при знакомстве. По сравнению со своим крупным, жизнерадостным братом он казался существом совсем иной породы.
Нам подали водку с копченой селедкой, свинину с кашей, сыр и фрукты. Мой свекор был чем-то взволнован, и его обычная разговорчивость исчезла. Я удивилась, обнаружив, что он может быть замкнутым, не ликующим и не взбешенным, что не слышно его привычных возгласов, смеха, наставлений, рассказов. Если бы меня не занимали взаимоотношения двух братьев, вечер показался бы мне скучным, потому что приехавший дядюшка едва ли оправдал мои ожидания: его даже нельзя было назвать таким уж надменным.
Свекор любил бывать в нашем доме, на приобретение которого он щедро пожертвовал 2000 фунтов. Дом находился в лондонском районе Хайгейт. Борису нравилась семейная суета, он интересовался моей журналистикой, медицинской карьерой Игоря, детьми. Когда в 1952 году родился наш сын Бенджамин-Василий, первой реакцией Бориса были сетования по поводу того, что его заставили почувствовать свой возраст – превратили в печального старого деда. Но как только он увидел серьезное личико мальчика с русскими чертами, он сразу же просветлел, довольный тем, что наследственные качества Анрепов не пропали. Позже, когда Борис отказался от права быть возведенным в рыцари, сказав, что он не верит в титулы, полученные не путем наследования, стало понятно, что фамильный титул графов Эльмптских значил для него больше, чем могло показаться.
Когда Борис приходил к нам обедать, он любил заигрывать с моей хорошенькой шестилетней дочерью Оливией, которой с младых ногтей нравилось принимать знаки внимания от представителей противоположного пола. Борис обожал развлекать детей играми. Возил их на плечах, говоря: “Если хочешь повернуть влево, дергай за левое ухо, а если вправо – за правое”. Игорь приходил из больницы домой, усталый после 120-часовой рабочей недели, и засыпал прямо в кресле. Тогда Борис будил его, посмеиваясь, называл “мужиком” и доставал из внутреннего кармана “Зубровку”.
– А теперь приготовим закуски! У вас есть помидоры? – требовательно вопрошал он.
Из огромной плетеной хозяйственной сумки, каких теперь больше не увидишь, он извлекал своей могучей рукой лимон, фунт шотландского розового копченого лосося, итальянскую мортаделлу[79], немецкую ливерную колбасу, жирные зеленые оливки и марокканскую канталупу[80], серую и шершавую, как шар из вулканической лавы, но очень ароматную. Он ходил в магазин Шмидта и Бертольди на Шарлотт-стрит. Затем требовал, чтобы ему дали широкий передник, банку оливкового масла, миски и яйца и после этого устраивался за кухонным столом делать майонез, без умолку разговаривая: о происшествиях в магазинах, где он сегодня побывал, о сражениях на Карпатах много лет назад или о мозаике, которую ему пришлось самому укреплять на стене, после того как какой-то рабочий смешал цемент в неверной пропорции, отчего вся мозаика рухнула на пол.
Борис предпочитал приходить один, хотя однажды явился с Мод. Она была подчеркнуто любезна, но попросила Игоря принести ей пальто, так как на маленькой кухне, где мы обедали, почувствовала сквозняк. Приходила и Маруся и тоже сдержанно демонстрировала свое недовольство. Тот факт, что я на четверть еврейка (а разозлившись на ее предвзятость, я увеличила количество еврейской крови до половины), не способствовал появлению ко мне особой симпатии.
Будучи на собственном опыте убежден, что детям нужны заграничные путешествия, Борис пригласил двенадцатилетнюю дочку своей парижской консьержки пожить у нас летом. Она не говорила ни слова по-английски, но, кажется, вполне приспособилась к нашему образу жизни и плохому французскому. Меня удивляло, почему всякий раз, как она оказывалась рядом с Бенджамином, тот начинал кричать, но однажды я заметила, что она ухитрилась, проходя мимо, ущипнуть мальчика. При ближайшем рассмотрении оказалось, что у него вся рука покрыта лиловыми синяками. Более приятным гостем был Лучио Орсони, сын владельца венецианской фабрики, где Борис покупал смальту. Двадцатилетний Лучио был красивый и дружелюбный. Вдали от бремени отеческой любви он расцвел и, обрадовавшись свободе, встречался под часами в районе Голдерс-Грин с девушками-иностранками аи pair[81].
В 1956 году Маруся, живя одна в Лондоне, попросила Игоря зайти осмотреть ее. Игорь прощупал на груди опухоль. Вернувшись из Хит-студии, он немедленно позвонил отцу в Париж. Вскоре онкологический диагноз подтвердился. Встал вопрос, где делать операцию: в Лондоне в больнице Святого Варфоломея, где можно было проконсультироваться у Джеффри Кейнса, брата Мейнарда, или в Париже. Маруся выбрала Париж, потому что ей было легче, когда вокруг находились русские друзья. Однако после операции появились метастазы, и зимой 1956 года ее, с сигаретой “Голуаз” и рюмкой коньяка, вынесли на носилках из студии и увезли в машине “скорой помощи”. Она скончалась по приезде в больницу в возрасте пятидесяти пяти лет. Игорь вылетел во Францию, чтобы быть рядом с отцом. Марусю не отпевали, гроб с ее телом был выставлен в убогом похоронном зале. Старые русские друзья по очереди проходили мимо гроба, и каждый, как это принято в России, целовал ее в лоб. Борис не смог заставить себя прийти на похороны и попросил Игоря сделать это за него. Когда подошла очередь Игоря прощаться с мачехой, он поцеловал ее в губы – поступок, расцененный эмигрантами как крайне неподобающий, хотя сама Маруся, пожалуй, его бы одобрила.