Фрай объясняет, что этот материал годится не только для религиозных сюжетов:
Мистер Анреп показал, как прекрасно подходит мозаика для украшения интерьера частных домов и светских общественных зданий и что, несмотря на кажущуюся негибкость материала, используя его, можно творить в величественном стиле монументального дизайна так же остроумно и озорно, как и используя любой другой материал.
Фрай отмечает лукавые намеки художника на бытовые детали повседневной жизни – роль, которую играет телефон, выражение лица дамы, обернувшейся к зеркалу, чтобы увидеть, как сидит на ней платье. В мозаике “За туалетом” он обращает внимание на потрясающий эффект веселого блес-ка, подобного электрическому свету, падающему на тело, шифон и мебель. “Только художник, овладевший мастерством в данной технике, мог с легкостью использовать такие сложные и неожиданные находки”.
Несколько слов о композиции и расположении этих картин. Пол покрыт темно-зеленым мрамором с многочисленными прожилками черного и белого цвета. В нем полностью утоплены панно, которые расположены в геометрически строгом порядке вокруг центра-восьмиугольника. Сами панно выполнены из кубиков мрамора различных цветов, главным образом черного, серого, тускло-зеленого, оранжевого, золотистой охры и белого. Эти камни мягких тонов производят удивительное ощущение легкости и нарядности, играя на основном цвете поверхности – насыщенном зеленом. При всем том возникает ощущение исключительной безупречности и сдержанности.
И наконец Фрай оценил то, что пол не контрастирует с дизайном здания XVIII века и мозаика идеально сочетается с интерьером.
Такая похвала знатока и ведущего выразителя духа современного британского искусства должна была произвести впечатление на людей высшего круга. Мозаичистом заинтересовались Национальная галерея, Банк Англии и Лондонский греческий собор.
Однако следующий заказ пришел от Литтона Стрэчи, вместе с Каррингтон и Ральфом Партриджем переехавшего в Хэм-Спрей-хаус неподалеку от Инкпена в графстве Уилтшир. Литтону понадобилось облицевать мозаикой камин в спальне, который в руках Бориса превратился в нечто необыкновенное и фантастическое. Поверху художник расположил обнаженную фигуру обладавшей мальчишеским телосложением Каррингтон в виде гермафродита. Сочетающий в себе оба пола, он медленно плывет, соблазнительно поглядывая из-под вытянутой руки. Скрытый намек на лесбийские склонности Каррингтон и на пристрастие Литтона к мальчикам здесь вполне очевиден. На обеих прямых боковых опорах изображены скалы, на которых стоят вазы с декоративными ветками – все бледно-голубое, желтовато-коричневое и черное с красными световыми бликами. Это самая сюрреалистическая мозаика из всех произведений Бориса, смелая и одновременно загадочная по своим скрытым смыслам.
Для работы Борису нужна была большая мастерская, но после развода оказалось, что договориться с Хелен о доме на Понд-стрит невозможно. В любом случае, существовал договор с Северо-западной больницей, что дома в стиле королевы Анны могут быть проданы только этому учреждению. Вскоре, купив дома, больничные власти приняли решение их снести. У Бориса с Марусей не осталось ни дома, ни мастерской – они практически оказались на улице. Тогда скульптор Стивен Томлин предложил полуразвалившуюся студию в Норт-Энд-Уэй, рядом с Хэмпстед-Хит. Сначала Борис отправил туда Марусю, а потом и сам последовал за ней, оставив на Понд-стрит несколько тонн мозаики, которую было слишком дорого перевозить на новое место. Его теперешнее жилье находилось в ужасающем состоянии – древесина прогнила, узкие окна располагались под самым потолком, со стен свисали клочья обоев. Выяснилось, что здесь когда-то размещалась прачечная. Но Борис и Маруся все же переехали – больше им жить было негде.
При больших заказах, на выполнение которых долж-ны были уйти годы, в конце 1920‑х годов возникла необходимость в более просторном помещении, где поместились бы рабочие, огромный стол, мешки с мрамором и смальтой, а также деревянные ящики с мозаикой, готовые к перевозке. Зная, что во Франции рабочая сила дешевле и желая избежать тяжелых воспоминаний, Борис отправился в Париж в поисках новой студии. Там его старый друг Пьер Руа предложил ему снять мастерскую, которой он больше не пользовался, в доме номер 65 на бульваре Апаро, и Борис с благодарностью принял его предложение.
Маруся Волкова за работой, 1929 год.
Здесь Борис мог рассчитывать на дешевый труд русских эмигрантов. Им нужны были деньги. Русские в Париже сильно нуждались, и многие начинали новую жизнь, работая шоферами такси. Даже те примы-балерины, которые некогда вышли замуж за великих князей в надежде на спокойную и счастливую жизнь после ухода со сцены, например Кшесинская и Егорова, теперь были вынуждены много работать, а поскольку их звездный час миновал, им оставалось только давать уроки балета профессиональным танцорам, приезжавшим со всего света. Их мужья рылись в мусорных корзинах.
Борис и Маруся с сотрудниками в мастерской.
Николас Хендерсон делится своими детскими воспоминаниями о Борисе и его мастерской:
Мужчины сваливали мешки на столы вроде козел и кололи мрамор на кусочки; женщины болезненного вида и безропотные, помогали делать мозаику, словно составляли гигантскую картину-головоломку. Сам Борис, одетый, как и его рабочие, в комбинезон, сидел на высоком табурете. С сигаретой “Голуаз” на нижней губе, вытянув большую руку над столом, он делал самые трудные части мозаики и наблюдал за всей работой с видом добродушного хозяина.
В мастерской слышался постоянный говор, то поднимаясь волнами, то резко обрываясь, и однажды он достиг такого накала, что я испугался, что разразится скандал. Борис, заметив мое волнение, успокоил меня: “Ничего страшного. Это мы так по-русски разговариваем”. Слово “Russian” (русский) он произносил любовно, с раскатистым “р”. Сказав это, он достал из разных мешков большие пригоршни разноцветной мозаики и дал мне. Неудивительно, что по сравнению с этим восхитительным миром пещера Аладдина в рождественской пантомиме казалась мне совсем неинтересной.
Обедал Борис обычно в бистро за углом, но однажды в начале тридцатых, майским днем, когда мы с матерью попали в Париж на обратном пути из Швейцарии, где я долгое время находился в клинике, он настоял на том, что наш приезд следует отпраздновать, и повел нас в роскошный русский ресторан. Он считал, что в ресторанчиках на Сен-Жермен, где в те годы любили бывать писатели и художники, нет ничего особенного. Не разделяя в этом вопросе взглядов богемы, он предпочитал более изысканные, более блистательные районы Парижа, например Елисейские поля, которые показывал нам с гордостью и любовью, когда мы ехали в такси в ресторан рядом с площадью Звезды[56].
Его отношение к еде было не таким, как у других взрослых. Это было не равнодушие, но и не жадность. Он относился к еде с тем же спокойным вниманием, с каким относился ко всему, чем занимался. Он был прекрасным поваром и часто предлагал приготовить что-нибудь, когда обедал или ужинал у друзей. Он был специалистом по приготовлению майонеза, требовавшего какого-то особенного самозабвенного помешивания. ‹…›
Щедрость, с которой он пригласил нас в ресторан, была для него типична. Он никогда не был богат, но, по-моему, от бедности тоже не страдал. Ему удавалось делать то, что он хотел, и это касалось в основном работы и друзей. ‹…› В путешествие, как и во все остальное, он умудрялся вносить свою индивидуальность, именно это, как мне кажется, имели в виду люди, говорившие – притом довольно часто – о его обаянии.