Годом ранее Ванесса решила, что ее дочери требуется побольше деревенского воздуха, поэтому вся школа вместе с прислугой переехала на летний семестр в Чарлстон, в суссекский дом Ванессы, стены, двери и камины которого были разукрашены картинами буйных фантазий четы Грантов. В 1925 году снова была организована летняя школа, и Хелен, несомненно, была рада предлогу уехать из дома на Понд-стрит от Бориса и Маруси, где ей приходилось прислушиваться к каждому скрипу на лестнице, когда она писала письма своему возлюбленному.
Роджер, сердце мое, – писала она Роджеру из Монкс-хауса в июле, – как бы я хотела, чтобы ты был здесь. Тут так чудесно. Какие божественные женщины Вирджиния и Ванесса, как все наполнено их присутствием. Быть в их доме – все равно что быть с ними, не то чтобы успокаиваешься, но это придает жизненные силы – чувствуешь, какие это неприступные столпы. Ты совсем другой, ты – это реальная жизнь, и мне почти страшно. ‹…› Я так счастлива благодаря тебе, хоть и без тебя. Не могу вообразить, что бы было, если бы ты оказался здесь, в этой тишине, и нас с тобой ждали бы дни и ночи, полные покоя. Я очень рада, что нахожусь вне досягаемости болтовни Марджори. Не понимаю, как ей удается создавать впечатление такого ужасного шума. Мне, несомненно, нравится быть одной. Даже с Ванессой или Вирджинией мне не хотелось бы разделять сегодняшний вечер. Я все еще чувствую себя довольно усталой, но вполне живой, действительно существующей и спокойной. ‹…› Когда-нибудь у нас впереди будут чудесные, тихие дни, и ничто не сможет помешать течению времени – так что нам не нужно будет постоянно касаться друг друга и даже разговаривать.
Неожиданно в Монкс-хаус приехала из Франции Луиза Мейтленд. Вот как описывает ее приезд Хелен:
Роджер, дорогой, только что пришло твое письмо, и я успокоилась, но до него появилась мама – конечно, без предупреждения – около 6.30 утра. Она пришла пешком из Льюиса. Зачем? Никто не знает. У нее удивительная способность делать то, что непременно расстроит. Я ожидала чего угодно, но только не ее трагического голоса под окном, который меня разбудил.
Далее Хелен пишет, как она была “разбита” из‑за столь раннего пробуждения.
В октябре вновь груз мыслей о том, что нужно Борису, переполняет ее жалостью:
Я думала о нем и поняла, как он мог быть счастлив, если бы нашел такую женщину, которую бы по-настоящему искренне полюбил. ‹…› Маруся – не такая, она слишком глупа, хотя ему с ней проще, чем со мной.
Однако в другом письме читаем:
Он привлек меня к себе, чтобы посадить на колени. Я приблизилась, и он сказал: “Укрощенная, ты придешь”. Но я ответила: “Дело не в том, что укрощенная или неукрощенная, просто ты мне небезразличен”. – “Да, это ужасно, мне бы больше хотелось, чтобы я тебя укротил”.
Марджори Стрэчи полагала, что им нужно разойтись. Без сомнения, с ней были согласны все блумсберийцы. В качестве советчика, который бы мог убедить Бориса, предлагались разные кандидатуры: одним хорошим знакомым был Ральф Партридж, другим Джордж Кеннеди, еще был психоаналитик Адриан Стивен, брат Вирджинии и Ванессы, с которым Борис, пожалуй, мог разговаривать более открыто, чем с другими. В Рождество, которое многие семьи почему-то предпочитают не справлять, обстановка на Понд-стрит стала еще более мрачной и напряженной. Анастасия слегла с гриппом, и у нее разболелось ухо. Хелен писала своему возлюбленному дрожащей рукой:
Все это такой кошмар. Я словно парализована. Я смотрю на него и не верю своим глазам. Он такой несчастный, думаю, это значит, что он снова в здравом уме. Мы видимся только в комнате Бабы и когда едим. ‹…› Она очень больна, и ночные боли, кажется, ужасно расстроили ее нервы. Теперь она боится оглохнуть и, по-моему, испытывает ко мне отвращение, ее почти до безумия раздражает все, что я говорю или делаю.
В другом письме, рассказывая о болезни Анастасии, Хелен говорит, что дочь так злобно вела себя с ней, что она вышла из комнаты. Анастасия тут же стала просить ее вернуться – “умоляла меня не уходить почти с ненавистью. Помню, как я сама испытывала едва ли не безумную ненависть к своей матери”.
Третьего января 1926 года Борис отправил теще отчаянное письмо, в котором говорил о том, как он несчастен в связи с безрассудной влюбленностью Хелен в этого омерзительного Фрая, как пострадают дети, если они разведутся, как целый год он не мог работать и его здоровье подорвано. Он считал, что нарушение Хелен супружеского долга никак не связано с Марусей и что это, наверное, вызвано переломом в ее личной жизни.
Остался черновик ответного письма миссис Мейтленд:
Какими бы ни были Ваши отношения с М[арусей], совершенно невозможно, чтобы Вы просили Хелен смириться с ее дальнейшим присутствием в ее доме, и, должна сказать, я была потрясена, узнав, что вы привезли ее назад. [Следующие два предложения вычеркнуты.] Не много найдется женщин, которые заставили бы себя оправдать ту жизнь, которую Вы навязали Хелен, и уж конечно я к ним не принадлежу. Если М. нужна Вам для работы, то ей следует помогать Вам, зарабатывая себе на жизнь, но, во всяком случае, не в доме Хелен. Борис, как Вы можете быть таким слепым и глупым!
Борису нравилась Луиза Мейтленд, и, возможно, ее вмешательство сыграло положительную роль. Хелен обрадовалась поддержке матери, у которой была “удивительная способность делать то, что непременно расстроит”. Впервые в письме к Фраю она говорит о ней тепло:
Мама была просто великолепна. Вы с ней, любовь моя, совершенно одинаково смотрите на вещи! Борис приехал в Париж и беседовал с ней, об этом стало известно здесь – она сама передала. Мама выдала Борису довольно много наставлений о семейной жизни и поддержала меня во всем. Она хочет, чтобы я обратилась к адвокату, и думает, что развод – единственный выход. ‹…› Она просто поразила меня своей мудростью, умом и верностью суждений (возможно, потому что они вполне гармонировали с моими). Маруся – вот единственное, из‑за чего она приходит в ярость.
Миссис Мейтленд уже однажды вмешивалась в жизнь дочери в кризисный момент. Когда Хелен переехала жить к Борису в парижскую студию, она прочла нотацию Юнии, требуя, чтобы та немедленно уезжала. Теперь, когда Маруся поселилась в их лондонском доме, она прочла нотацию Борису, требуя его отъезда.
Четырнадцатилетняя Анастасия была на мать чрезвычайно зла, считая, что та нечестно обошлась с отцом. Игорь же, видя страдания матери, принял ее сторону. Анастасию отправили в интернат Хейз-Корт, куда она вновь вернулась после рождественских каникул на весенний семестр 1926 года.
В середине января Марджори Стрэчи пришла вместе с Игорем в гостиницу “Империал” на Рассел-сквер, где их встретили Хелен и Луиза Мейтленд. После чая Хелен, ее мать и Игорь сели на поезд, идущий с Паддингтонского вокзала до станции Паркстон графства Дорсет. В гостинице “Хейвен” в Сэндбэнксе были заранее забронированы номера.
Хелен ушла от мужа.
В согласии с матерью она жила недолго, в ее письмах к Фраю содержатся жалобы на то, что ей стоит больших усилий обеспечивать матери хорошее настроение. Но миссис Мейтленд, к счастью, пожелала вернуться в Париж, к своим занятиям живописью. 12 февраля 1926 года дочь получила от матери следующее сочувственное- письмо:
Анастасия Анреп, середина 1920‑х.
Париж, 14-й округ, Рю Персеваль, 16.
Моя драгоценная, спасибо тебе большое, спасибо большое за письмо из Хай-Кокетт, которое я обнаружила, придя домой к обеду сегодня вечером. Я ответила на твое письмо в тот же день, как отвечаю и на это, то было помечено 7 февраля и адресовано в Олдерни-Мэнор. Это я собираюсь отправить Род-жеру, так как не уверена, станут ли его пересылать тебе из Олдерни или с Мэллорд-стрит. Я здорова, только устаю, потому что непрерывно работаю. Не расстраивайся из‑за того, что может сделать или сказать Борис. Я думаю, пытаться щадить его самолюбие – дело безнадежное. Он просто хочет делать все наперекор, потому что не может подчинить тебя. Честное слово, не знаю никого с таким талантом прекословить. Я сразу в нем это заметила – на редкость бессмысленный эгоизм. Слушайся Роджера Фрая – он английский джентльмен (уже одно это многое значит) и твой адвокат. У тебя будет масса возможностей проявить доброту к Борису, после того как все уладится, – он всегда будет готов принять “щедрость твоей души”. Мужчины в большинстве своем странные создания, но англичане – самые лучшие на свете джентльмены! Чем больше живу, тем больше я в этом убеждаюсь. Бедная моя овечка, я рада, что ты провела одну ночь вне дома – бедняжка [Анастасия] имеет свои резоны, и ее слабость наследственная. Как бы я хотела помочь тебе, дорогая, но в настоящее время, вплоть до нового денежного перевода, у меня нет ни су, и я живу очень стесненно. Бабе, возможно, понадобится несколько лет, чтобы преодолеть дурной пример, который подавал ей отец в течение всей ее недолгой еще жизни, и тебе не следует слишком печалиться, дорогая, потому что на самом деле она тебя любит, но не осмеливается проявлять свои бурные чувства в школе и срывается на тебе.
Думаю, он вернее других знает, где ты находишься.
В последнем письме я просила тебя сказать мистеру Бренану, что хотела бы снять его виллу на год с 1 июня за 20 фунтов. Мне не удалось самой ввернуть об этом словечко – он надавал мне столько советов по поводу Бориса, тебя и Маруси, когда узнал от “Фрая”, как он его назвал, что ты живешь у мистера Лэма! Не очень хорошая манера, подумала я, к тому же похоже на сплетни; впрочем, на виллу это никак не повлияет. Пойду и отправлю письмо сегодня же, уже становится поздно, а так как вокзал Монпарнас – единственное безопасное место, то больше писать не буду. Дорогая моя, предоставь Бориса адвокатам. Конечно, я напишу Бабе и мальчику [Игорю] тоже, если ты пришлешь мне его адрес, – вечером я не могу рисовать!
Твоя любящая мама.