В 1910 году сам Лэм занялся Оттолайн Моррелл, и однажды Борис даже одолжил им свою студию на бульваре Апаро, чтобы страсть их была утолена. Леди Оттолайн, привыкшей к комфорту, изысканности и услугам горничной, простая парижская студия, должно быть, показалась поистине спартанским пристанищем, пусть и романтическим. Эта худая как щепка аристократка шести футов ростом являла собою поразительное зрелище – орлиный нос, напоминавший своей изломанностью боксерский, и восхитительные наряды, похожие на декорации русского балета, гремевшего в Париже в 1909 году. Британская толпа в изумлении расступалась, когда леди Оттолайн шла по Тоттнем-Корт-роуд в своем варварском великолепии.
Оттолайн подружилась с Юнией и в марте 1911 года пригласила ее погостить в своем загородном доме Пеппард в Оксфордшире, где Лэм писал портрет хозяйки. “Она была белокурым очаровательным существом, похожим на ребенка, – пишет Оттолайн о Юнии. – Очень русская, веселая и умная. Мы стали большими друзьями. Она была куда умнее большинства англичанок”. По-видимому, Юния, помимо прочего, помогала ей совладать с раздражительностью Лэма. Однажды, например, когда Лэм заявил, что прядь волос у позирующей совершенно не на месте, Юния велела ему не говорить глупостей. Такой выговор порадовал Оттолайн.
Запутанные любовные отношения были в ту пору делом обычным. В том же году, несколько позднее, Оттолайн убеждала Лэма, что у нее достаточно любви, чтобы ее хватило и на него, и на Бертрана Рассела. Лэм, естественно, начал ревновать и приказал ей возвращаться в Париж. К письму Лэма Борис присовокупил и собственную просьбу:
Не могли бы Вы в течение нескольких дней пренебречь своими домашними обязанностями и посредством такого преступления доставить нам радость, которую теперь затмила мрачная хандра?
Именно в это время Борис приобщился к богемному образу жизни: атмосфера южного берега Сены вполне соответствовала его наклонностям. Он любил простоту в повседневной жизни, и, несмотря на то что вырос в богатой семье, роскошь была для него необязательна, хотя и приятна. Он всегда был готов влюбиться, не задумываясь о последствиях; вместе с тем в нем формировалась уверенность в своем мужском превосходстве и в праве мужчины подчинять себе женщину. Его дух и плоть жаждали женщин, на что, возможно, повлияли воспоминания о ласковой няне брата и крайняя холодность матери. Однако главным образом его увлеченность женщинами происходила из непоколебимой уверенности в том, что все они созданы исключительно для него.
Разочаровавшаяся в Генри Лэме, злившаяся на его скверный характер и потерявшая из‑за его измен уверенность в себе, Хелен Мейтленд была польщена и обрадована ухаживаниями обаятельного и энергичного русского. Когда они встретились впервые, Хелен со своей очаровательной насмешливой улыбкой сказала Борису что-то язвительное, чем привлекла его к себе еще больше. Она снимала небольшую квартирку недалеко от Пантеона, из окон которой были видны пять куполов. Ее воспоминания об этом жилище пронизаны радостью, и кажется, что, живя там, она была счастлива.
Демонстрируя свои чувства новой возлюбленной, Борис быстро выучился играть на фортепьяно, чтобы иметь возможность аккомпанировать ее пению. Продолжая утверждать, что у него нет склонности к музыке, Борис тем не менее владел фортепьяно и виолончелью – у него были талантливые руки и хорошая голова.
Может, Лэм и надеялся вернуть себе Хелен. В 1911 году, когда Оттолайн уехала из Пеппарда, он поселился в маленькой деревенской гостинице “Дог-инн”, используя в качестве мастерской обширный каретный сарай. Томясь по уехавшей великосветской любовнице, он написал ей: “Я жажду покрыть твое тело своим”, добавив, впрочем, что подумывает пригласить к себе в гостиницу Хелен. Вскоре Оттолайн вернулась и привезла с собой писателей-“блумс-берийцев” – Дезмонда Маккарти, Клайва Белла, Вирджинию Стивен[15] и Роджера Фрая. Приехала в “Дог-инн” и Хелен – только, к несчастью, вместе со своим новым любовником, Борисом Анрепом, – и Лэм возненавидел весь мир.
Борис был очарован английскими интеллектуалами, ставшими его новыми друзьями, однако, несмотря на их влияние, сохранял в своих обычаях полную независимость. Этот человек был полон joie de vivre[16] и бьющей через край энергии. Самовлюбленный, он носил экстравагантные костюмы и цветистые галстуки в романтическом стиле. Белокожий мужчина атлетического сложения с длинными руками и ногами был явно доволен собой. Его руки напоминали руки мясника или средневекового рыцаря, с детства обученного владеть огромным мечом; у него была мощная шея, бледное лицо, прекрасный нежный рот, серо-голубые глаза, полные щеки и едва намеченные брови, красноречиво и изящно выражавшие то веселую заинтересованность, то презрение, то восхищение. Он был уверен в своих чувствах и никогда не боялся их проявлять, будь то радостный хохот, вопли ярости, мрачное уныние или страсть к работе: одно сменяло другое совершенно естественно. Только когда он наблюдал или ждал, трудно было понять, что у него внутри, – он вдруг овладевал собой, закрывался, давая понять, что не позволит лезть к себе в душу.
Как-то Лэм в письме к Литтону Стрэчи процитировал одно из ярких стихотворений Бориса, на что 5 января 1911 года получил от Стрэчи ответ: “Цитата из Анрепа! Я подумал про себя (с некоторой злостью, но что поделать): «Так-так, посмотрим, на что в самом деле способен этот замечательный человек», а потом стал читать, и когда дочитал до конца, то распростерся у его ног. Храни нас Боже! Но не подправил ли ты у него кое-что? Хотя никакой правкой такого не добьешься. Он что, Достоевский? Или все русские обладают столь мощными способностями? Я ослеплен – и уничтожен – так это восхитительно. Орфография близка к гениальной[17]. Однако, полагаю, нам не следует продолжать это знакомство”.
Позже Лэм писал: “Когда-нибудь ты непременно должен познакомиться с Анрепом, хотя бы для того только, чтобы пережить ужас, узнав от него, как Нижинский пожимает руку”. На это Стрэчи ответил:
Я определенно мечтал об этом божественном мальчике для любовных утех, воображая его бесконечно изящным и утонченным, но, когда получил твою зарисовку, – mon dieu![18] – какая непомерная похотливость! Говоришь, Анреп с ним знаком? О! О! Быть знакомым с таким существом! Но неужели он действительно может так выглядеть?
Тридцатидвухлетний Стрэчи впервые встретился с двадцатидевятилетним Борисом в 1912 году. Питавший пристрастие к плотным молодым блондинам, Стрэчи влюбился в Бориса, которому забавно было обнаружить в себе подобие некоего ответного чувства, хотя любовь к женщинам всегда была в нем намного сильнее. Он никогда не мог удержаться от обращенных к дамам соблазнительных нежных речей и улыбок, от заинтересованного и оценивающего взгляда, говорящего о том, что он непременно дождется благоприятного момента и нанесет удар. Он был прирожденным совратителем и прирожденным тираном, жадным до всяческих удовольствий.
Вот что Стрэчи рассказывал Генри Лэму:
Вчера я послал тебе короткую записку – с намерением пощекотать твое любопытство по поводу Анрепа – я был прямо-таки ошеломлен! По какой-то причине мне он представлялся гораздо старше и суше. Когда он приехал в Трон-Холл [дом Оттолайн Моррелл на Бедфорд-сквер в Лондоне] (а я явился туда специально, чтобы его увидеть – он прибыл в Лондон вместе с женой на день-другой), я был ослеплен. Мне не удалось поговорить с ним с глазу на глаз, но ясно, что он совершенно божествен. Полагаю, отчасти тут дело в физическом здоровье, которое он излучает, но это далеко не все: его разум, похоже, наделен тем же качеством – или это его душа? Конечно, он много говорил… и вдруг прочел нам длинную лекцию о русской поэзии с древнейших времен и до наших дней, по ходу дела забравшись на стул. Мне понравилось ВСЁ, но я подумал, что, наверное, всего слишком много. Назавтра я встретился с ним в галерее Графтон, и он показывал мне русские картины, пускаясь в длинные объяснения. Это было весьма интересно, и я счел за честь быть его спутником. К несчастью, мерзкий Маккарти тоже был там – не отходил от нас ни на шаг, – поэтому мне так и не удалось поговорить с Анрепом с глазу на глаз. Думаю, я ему понравился. Он сказал, что удивился, когда увидел, что я… румянее, чем на твоем портрете. Вижу, что было бы практически невозможно что-то ему объяснить, но вижу также, что это не имеет никакого значения. При прощании он так божественно мило на меня посмотрел! Он уехал обратно в Париж. Блумсберийская братия отнеслась к нему отвратительно, включая, к сожалению, и Дункана [Гранта]. Похоже, их близорукость заразительна. Я не пишу о его картинах, выставленных в галерее Графтон, поскольку там были в основном те, что ты уже видел. Есть, правда, одна новая и в ином стиле – намного больше других и очень изящная, но на мой взгляд, слишком похожая на иллюстрации.