Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

     Озираясь вокруг себя, я видел мир, по сравнению с которым «На дне» Горького и его «Бывшие Люди» - были слащавым и манерным кокетством литератора. Как эти люди, о которых писал Горький - вместе с их молодым автором - были влюблены в себя и полны сознания собственной необыкновенности и живописности! Здесь было только беспредельное унижение и забитость, здесь люди не играли в картинное бунтарство, не смели считать себя протестантами, не смели стать в позу какого-нибудь Кувалды или барона. Советская власть их выучила облизывать тарелки: когда в бараке кончали скудный ужин, большинство зэ-ка вылизывало свои миски до чиста, как собаки, а другие для той же цели пользовались ребром указательного пальца, которым старательно очищали миску, а потом облизывали палец; это считалось «более культурным».

     Я не был героем и исключением. Я тоже лазил пальцем в котелок, как окружавшие меня.

     Но мое несчастье было жесточе, нелепее и бессмысленнее, потому что я знал другую жизнь, был чужой, пришел с Запада, о котором эти люди ничего не подозревали. Их семьи и прошлое было разрушено, за ними ничего не было, кроме пожарища, им нечего было оплакивать! Я же, каждый вечер засыпая голодный на наре, в пронзительном электрическом свете, который горел всю ночь в круглицких бараках - закрывал глаза и не мог не думать о том, что в это время происходит дома.

     Девять часов по московскому времени. Значит семь по варшавскому. Восемь в Тель-Авиве. Улица, ведущая к морю. В столовой накрыт круглый стол. Каждая мелочь на своем месте. Члены семьи и друзья за столом. В Палестине нет войны, люди и вещи выглядят как в то время, когда я еще не выпал из мира. Как сказочно накрыт стол! Белоснежная скатерть, и масло - в форме лепестков розы. Мне не нужно масла. Если бы я только мог войти тихо, никем невидимый, и за плечом той, которая ждет меня, протянуть руку и взять один-единственный кусок хлеба с блюда. Один кусок хлеба! Я умираю от голода на каторге, в аду, о котором никто на свете не знает!

     За что?..

     Будь я в руках нацистов, я знал бы - за то, что я еврей. Какое же право имела московская власть вырвать из моей жизни лучшие творческие годы, лишить меня лица, растоптать, замучить, обратить в рабство, довести до нужды и отчаяния мою семью, положить конец моей писательской деятельности? Ведь я даже не был их человеком, не был советским гражданином, а только пленником, от которого они не могли требовать ни советского патриотизма, ни советского энтузиазма, ни советского паспорта, ни желания оставаться в их стране. И однако, они отправили меня как преступника в «исправительно-трудовой» лагерь - за то, что у меня не было советского паспорта и было желание вернуться к себе домой!

     Если бы я попал в руки китайских хунхузов или негров «ниам-ниам», у меня была бы надежда откупиться за деньги, - но я был в руках великой державы, к которой никто не смел подступиться, которая построила 10.000 лагерей и гноила в них людей втайне, в глубочайшем секрете от всего мира! Я задыхался от чудовищной неправдоподобности, от кошмарной нелепости, от нечеловеческой подлости того, что происходило со мной и с миллионами таких как я. Я предвидел, что это слишком страшно, чтобы кто-нибудь на белом свете мог поверить этому впоследствии. Это слишком далеко от них, от благополучных американцев и невинных швейцарцев, от демократов всех классов, народов и партий, которые решили легкомысленно, что фашизм и «Гитлер» есть единственная причина всех несчастий на свете.

     Нельзя было задавать такого вопроса: «за что?» В этом вопросе был уже вызов страшной силе, сознание своего права, своей особой ценности и своего равноправия пред лицом государства. С нами поступали без лишних разговоров, не объясняя действительных мотивов и не вглядываясь в наши лица. Камень, раздробленный в щебень, по которому проходит тяжелый вал дорожной машины, не больше может спрашивать «за что?» Мы больше не были людьми с индивидуальным обличьем и особой судьбой. Мы были цифрами в массе, один как другой, - и все вместе - окаменелой, обледенелой поверхностью, по которой шел вперед советский танк, по головам и шеям, по спинам, по телам, по раздробленным в щебень человеческим существованиям.

     Миллионы людей погибают в советских лагерях. Их слишком много, чтобы можно было поставить вопрос «за что?» Столько виновных нет во всем мире. Но остается еще вопрос: зачем? - Зачем советскому государству система, раскалывающая население страны на 2 категории и создающая подземную невидимую Россию - как страшный погреб, куда, кроме жертв, имеют право входа только посвященные и причастные «свои» люди?

     Зачем?

     Если этот погреб нужен для изоляции и уничтожения недовольных или потенциальных противников среди собственного населения, то какая ошибка, какое затмение ума заставило Политбюро послать туда полмиллиона польских граждан в 1940 году? На что они рассчитывали? На то, что все они там вымрут? Или на то, что они выйдут оттуда друзьями Сов. власти? А ведь у этих людей было в Польше и во всем мире несколько миллионов родственников, отцов, матерей, жен, детей, братьев, сестер, которые не могли их забыть и отречься от них, и которые до конца своих дней не перестали бы добиваться у Сов. правительства ответа на вопрос: «что вы с ними сделали?»

     Не подлежит сомнению, что когда летом 40 года послали в лагеря сотни тысяч польских граждан, советское правительство не ожидало, что Польша когда-либо восстанет, как самостоятельный политический фактор. Наплевать им было не только на нас и на наших «родственников», но и на весь остальной польский народ. Кто бы мог потащить их к ответу? Польша была разделена между Россией и Германией, и некому было требовать ответа за лагерный позор. В этом они ошиблись: ровно через год положение радикально изменилось, и им пришлось объявить «амнистию» польским зэ-ка. Лагеря перестали быть тайной для мира. Но когда поляки заграницей начали рассказывать о своих переживаниях, был ответ: «это фашисты, их нечего слушать». Правда, многие поляки, прошедшие через заключение в лагерях, фашизировались под их влиянием. В других условиях они стали бы друзьями России. В этих условиях они вынесли из лагерей не только смертельную ненависть к советскому строю, но и грубый и преступный шовинизм, о котором я, как польский еврей, имею некоторое представление. В России знают действительные чувства поляков к Советскому Союзу. Таким образом, мартиролог польских граждан в Сов. .Союзе в годы войны, начало которого идет от сталинско-гитлеровского раздела Польши в сентябре 39 года, создал для Сов. Союза добавочную необходимость закрепить всеми правдами и неправдами господство и контроль над Польшей. - Летом 1942 года мы, сидевшие в лагерях польские граждане, узнали о новом конфликте между поляками и русскими, и поняли, что нам не видать свободы, пока этот конфликт не будет улажен. И мы поняли также, что он может быть улажен только под условием создания такой Польши, где Советский Союз будет «т а б у» - неприкосновенен для критики. Ибо ни в какой стране мира свобода говорить правду о Советском Союзе не может быть менее терпима для сов. правительства, как именно в Польше, где камни кричат об обиде, насилии и предательстве - не только с Запада, но и с Востока.

     Весной 42 года предо мной встал остро вопрос о рубахе на теле.

     Уже 3 месяца, как у меня не было рубахи. Все было покрадено, и на голом теле я носил рваную куртку, а сверху - промасленный казенный бушлат. Весной надо было раздобывать рубаху. Я вспомнил школьный рассказ о том, как больной царевне сказали, что она излечится, когда оденет рубашку счастливого человека. По всему царству искали счастливого человека, и, наконец, нашли. Это был пастух. Спросили у него рубашку - и оказалось, что счастливец не имел рубахи на теле. Отсюда мораль: в царском дворце можно горевать, а в шалаше быть счастливым. Не в богатстве дело. Однако, в лагере я убедился, что одно отсутствие рубашки еще не делает человека счастливым.

85
{"b":"547091","o":1}