Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

     Рассказ об Иване Александровиче есть чистейший парадокс, ирония судьбы: всю жизнь прожил в захолустье, умер в лагере, а после смерти повествуют о нем, словно он был важной особой. Но для меня Иван Александрович - очень важная особа. Это человек не выдуманный, а настоящий, и таких, как он, погибло и еще погибнет в лагерях советских и несоветских, но главным образом советских - несчитанные миллионы. Организация Объединенных Наций, Лига Защиты Прав Человека, международный контроль не занимаются такими пустяками, которые целиком предоставлены ведению советского НКВД. «Человек - это звучит гордо» - это пышное изречение Максима Горького относится к человеку с большой буквы. Иван же Александрович был человек с маленькой буквы, и рассказать о нем следует не для того, чтобы разжалобить читателя, а чтобы он знал цену высоких слов и агитационных плакатов, даже когда они подписаны мировыми именами.

     Близость со мной имела для Кузнецова одно неприятное следствие. Все его стали считать евреем. С отстающими ушами и лысым лбом, с крупным носом и толстыми губами, он и в самом деле походил на еврея, но никто не обратил бы на это внимания, пока он не стал лазить ко мне на верхнюю нару. Мы были вместе - два сапога пара: оба тощие, оба в очках, перевязанных веревочкой, оба по три недели небритые, оба «ученые», оба представляли ненавистный в лагере тип беспомощного интеллигента, оба не ругались никогда. Немудрено, что меня с ним путали, и Кузнецова скоро произвели в евреи, на что он только улыбался, махал рукой, но не спорил. При всем внешнем сходстве только русские, лишенные расового чутья, могли считать Кузнецова евреем. Никакой еврей не нашел бы в этом костистом с желваками лице, в манере говорить и держаться ничего семитского. Я ценил в Кузнецове мягкость характера, архаическую вежливость и самообладание: никогда он не раздражался, и ни разу я не слышал из его уст грубого слова. Этот всеми оставленный и забытый старик имел в себе соединение педантизма и потребности притулиться к кому-нибудь и порассуждать на необыкновенные темы. Неукоснительный лагерный педантизм выражался в том, что у него всегда был запас всяких веревочек, и каждая веревочка на месте, и каждая дырочка сразу заплатана, над нарой несчетные гвоздики, и отдельно развешаны тряпочки: одна - очки вытирать, другая - нос, а третья - полотенце, четвертая - пыль сметать, пятая - шею повязывать, а отдельно мешочек с иглой и ниткой, отдельно пуговицы. В игле он мне не отказывал, но я сам старался не одалживать, видя, что это для него - большое беспокойство и нарушение порядка. Единственный же раз, когда я ее одолжил, я ее потерял, - и много было волнений, пока я достал у Галины Михайловны для него другую иголку. Читать ему уже было трудно, но зато мы разговаривали. Вечером после работы или с утра в нерабочий день Иван Александрович начинал мне сигнализировать со своего места на верхней наре у противоположной стены, помахивал рукой и запрашивал знаками: «Можно ли в гости?» Потом влезал, располагался полулежа, и начиналась беседа.

     У Ивана Александровича было своеобразное направление мыслей, и я никогда не мог предвидеть, какой вопрос он мне задаст. «Юлий Борисович, - начинал он баском, с видом заговорщика и сообщника, - мне нужно ваше просвещенное мнение по важному вопросу: совместим ли мистицизм с христианством?» В другой раз мы разговаривали о «патристике», и, чтоб удовлетворить его любопытство, я должен был собрать из углов памяти все крохи моих студенческих знаний и сведений об отцах церкви. В третий раз Иван Александрович спросил меня, что я думаю об изречении: «Мне отмщение и Аз воздам».

     Все эти разговоры имели форму монологов. Я - до ареста и прибытия в Россию человек, скорее, молчаливый - начал в лагере ощущать болезненную потребность говорить вслух, от которой так и не вылечился до самого конца моего приключения. Боюсь, что и эта книга представляет собой не что иное, как конечную фазу и заключение лагерной потребности. Иван Александрович слушал торжественно, как старый меломан, которому преподнесли... 10 симфонию Бетховена. Оказалось, что в библиотеке под Лебедянью он хранил полное собрание сочинений Д. С. Мережковского. О Мережковском он отзывался с глубоким уважением - это был его maitre и духовный руководитель. Я в гимназические годы тоже читал немало Мережковского. Было о чем поговорить. Затем обсуждались военные новости. В области политики я всегда просил Ивана Александровича быть сугубо осторожным. Советское правительство называлось в нашем условном шифре «Ватикан». «Ватикан-то наш, - говорил с огорчением старый учитель, - все при своем держится. Дадут они нам после войны передохнуть немного, как вы думаете?» Как и все русские люди, Кузнецов не сомневался, что Гитлера побьют. «Держится ли Ватикан?» - этот вопрос относился исключительно к внутреннему режиму диктатуры. Я утешал его, что после войны многое изменится в этом смысле к лучшему. Но Иван Александрович не предавался иллюзиям. «Вряд ли мы доживем, - говорил он, - да и не верится что-то, глядя на наших дикообразов...». Тут я смотрел на него укоризненно, и он поправлялся: «Извините, я хотел сказать „Ватикан“».

     Я старался его ободрить и рисовал ему чудесную картину. Война кончена. Демократия победила. Народы и царства входят в свои берега. Освободив поляков, литовцев, латышей, эстонцев, румын, французов и прочих, Красная Армия со славой возвращается в свои пределы, не желая ничего чужого. Народы всего мира благодарны. Советский Союз открывает новую эру мира в международных отношениях. Теперь уже советским гражданам, в особенности таким, как Иван Александрович, старшего возраста, можно посещать заграницу. Я приглашаю Ивана Александровича к себе в Палестину. «А деньги откуда? -спрашивает пугливо и недоверчиво Иван Александрович. - Морем-то через Константинополь и Грецию ехать - это денег уйма!» Но я рукой отметал это препятствие, как несущественное, и обещал прислать и шифскарту, и денег на проезд. Тут старик сдавался и разнеживался, а я ему живописал рай на земле: Иерусалим, и Вифлеем, и апельсиновые рощи в приморских долинах...

     Отсюда мы переходили к разговорам на гастрономически-бытовые темы. Иван Александрович, например, задавал мне такой вопрос: что такое шницель? Об этом блюде он знал только из книг. Это меня не удивляло. Советские люди, с которыми мы жили в лагере - а все заключенные в нем были, конечно, люди советские, и полицейская дисквалификация ничего в этом факте не меняла, - все они интересовались не демократическими свободами и политическими идеями Запада, а тем, как зарабатывают, как одеваются и едят. Я должен был рассказывать Ивану Александровичу, как у меня накрывали к столу утром, из чего состоял завтрак и обед, и мое бывшее скромное существование в городской квартире из 3-х комнат преображалось в этих рассказах в волшебный эпос. Молоко, которое с утра само появлялось под дверью, телефонный звонок, по которому продукты из лавки в том же доме доставлялись на кухню - без стояния в очереди, - или чудо газовой печи в ванной комнате - все это мой собеседник воспринимал с волнением, со вздохом: «Пожить бы так хоть с месяц». Мы дошли с Иваном Александровичем до того, что тосковали, как дети, не по лучшим временам, «когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся», - а, просто-напросто, по теплому ватерклозету в коридоре, где стенки выложены кафелем, а сбоку висит эта смешная катушка бумаги с зеркальцем. Услышав про зеркальце, Иван Александрович смеялся от всего сердца, открыв беззубый рот, и лицом был до странности похож на верблюда. Понятно, посторонние не допускались к этим секретным беседам.

     С посторонними мы никогда не были уверены, чем кончится разговор. Когда я сказал ленинградскому повару Иванову, человеку серьезному и солидному, что за границей после обеда подают кофе, ликер и сыр, повар вдруг рассердился не на шутку: «Сыр! - обиделся он. - Сыр? Вы что, меня за дурака считаете?» Иван Александрович зато имел ко мне полное доверие и слушал с увлечением, что бы я ни рассказывал.

80
{"b":"547091","o":1}