В яранге горел костер. Было очень дымно. Жена Ятто — старушка Навыль — постлала гостю белую оленью шкуру, поставила перед ним на фанерной дощечке фарфоровое блюдце и такую же хрупкую чашечку, пригласила пить чай.
— Да, чайку сейчас выпить хорошо! — сказал Владимир, пригибая голову как можно ниже, где дыму было поменьше.
— А не попробовать ли тебе, Владимир Александрович, попить чаю лежа? Ведь пьют же иногда кофе в постели!.. — подтрунивал он над собой, вытирая слезящиеся глаза.
Навыль поставила перед гостем продолговатое деревянное блюдо, наполненное сырым, мелко битым мерзлым мясом.
— Поешь перед чаем, — сказала она.
С трудом пережевывая пристававшие к языку и небу кусочки мяса, Владимир безуспешно пытался унять слезы.
— И лились из его глаз слезы в три ручья, — бормотал он, изумляясь тому, что Навыль, казалось, и не замечала, что в яранге ее полно дыму.
Сырой кустарник не хотел гореть. Пламя было тусклым, не жарким. Владимир знал, что хозяйке потребуется добрых два часа, чтобы разморозить в котле мясо и хотя бы наполовину сварить его. Кроме того, надо было натаять изо льда воды, накипятить для ужина чаю, сварить горячую пищу собакам.
«Вот бы поставить на место этой старухи хозяйку, привыкшую к коммунальным удобствам, — подумал Владимир. — Смогла бы она остаться такой, как Навыль, — выдержанной, терпеливой, а главное — опрятной?.. Да, да, опрятной, насколько это возможно здесь! Попробуйте сейчас мне сказать, что чукчи не понимают чистоты!.. Нет, я на себе испытал, что значит здесь следить за собой, быть опрятным, не распускаться. Легко умыться в теплой, уютной комнате, вычистить зубы, мурлыча песенку под нос, побриться, освежиться одеколоном. Там это делается машинально, а вот здесь, в крошечном пологе, и так повернуться негде — шкуры обрызгаешь, а в шатре, на морозе, не успеешь умыться, как у тебя лопаются губы».
После холодного мяса Владимир отхлебнул горячего чаю. Нестерпимо заныл больной зуб. Не допив кружки, Журба вышел на улицу, схватившись рукой за щеку. Долго ходил он в стороне от стойбища, но зубная боль не унималась.
«Попробуй стихи сочинять, вдруг поможет?» — глумился он над собой, и он вправду стал рифмовать что-то, закрыв рот рукавицей.
Владимир чувствовал, что зубная боль может длиться бесконечно, а дел у него было немало.
— К чорту зуб! — сказал он себе и пошел по стойбищу, чтобы узнать, кто из оленеводов поймал сегодня песца.
В яранге Майна-Воопки Журба увидел бригадира Кумчу. Широкое, изъеденное оспой лицо его, с реденькими усиками и такой же редкой бородкой, было злым. Не успел инструктор райисполкома заговорить о выполнении оленеводами плана по пушнине, как бригадир насмешливо уставился на него и сказал ехидно:
— Ты так о песцах и лисицах говоришь, словно самым лучшим охотником здесь являешься. Интересно знать, сколько у тебя самого капканов стоит?
Владимир смутился, чувствуя, что сказать в ответ решительно ничего не может. Зубная боль от этого, казалось, стала еще мучительнее.
— Хорошо говорить о песцах и лисицах, когда не нужно к капканам ходить, — продолжал все с той же ехидной улыбкой Кумчу. — А вот попробуй-ка сам капканы поставить. Это тебе не картинки в Красной яранге развешивать, не новости за чаем рассказывать, не разговору по бумаге учить.
— Что ж, поменяемся делом: ты будешь людей разговору по бумаге учить, а я попробую вместо тебя капканы ставить, — весело предложил Владимир.
На этот раз смутился Кумчу.
— Ну, согласен, что ли?
— Вот подожди немножко. Сам научусь читать-писать, потом других учить стану.
— Дай и мне охотничьему делу поучиться. Возможно, и я не хуже тебя буду песцов ловить, — тут же ответил Владимир.
— Что, Кумчу, облизнулся? — не без злорадства спросил Майна-Воопка.
Кумчу хмуро глянул на пастуха, встал, собираясь уходить.
— А сколько твоя бригада песцов ловит, об этом я все время спрашивать буду, — снова обратился к бригадиру Журба. — Буду спрашивать, потому что мне это правление вашего колхоза поручило, потому что это мне райисполком, райком партии поручили. О тебе придется написать, что ты меньше всех в своей бригаде песцов и лисиц поймал. А о бригадире Мэвэте напишу, что он первый в Янрайской тундре план свой по добыче пушнины выполнил, теперь — перевыполняет.
Кумчу промолчал; нахлобучив на голову малахай, он вышел из яранги.
— Правильным голосом ты с ним разговаривал, — сказал Владимиру Майна-Воопка. — Он любит других обижать, а когда ему на обиды отвечают — злится очень.
Но слова Майна-Воопки не успокоили Журбу. Как ни тяжело ему было, как ни досадно, он все же спросил себя: не прав ли Кумчу хотя бы в малой степени?
«Да, мне холодно. Я не привык жить на одном мясе. Я не могу жить без бани. Проклятый зуб день и ночь ноет. Но какое дело до всего этого Кумчу? Ему нужно, чтобы он видел наглядно мою работу. И перестанет укорять он меня лишь тогда, когда почувствует, что я нужен здесь, как воздух! Вот Оля — учительница, а не хуже заправского фельдшера людей лечит. Почему же меня не позвали ни в одну ярангу к больному, как зовут Олю? Почему до сих пор я не вытащил паяльника, которым собирался чинить посуду чукчам? Времени еще не было?.. Не успел освоиться? Зуб болит?.. Нет, братишка, на больной зуб ссылаться смешно! Не выйдет, товарищ Журба!» Так рассуждал Владимир, шагая к своей яранге.
Красная яранга, в которой работал Журба, по своему устройству отличалась от всех остальных тем, что не имела полога. Кроме того, пол Журба заботливо устлал шкурами, чтобы на них было мягко и удобно сидеть оленеводам, когда они собирались на его беседы; на перекладинах и палках остова яранги развесил плакаты, портреты, лозунги.
— Что ж, этот дворец культуры был бы совсем не плох, не будь в нем так холодно. Не находите ли вы, товарищ Журба, что для занятий нужна не яранга, а утепленная палатка? — спрашивал сам себя Владимир. Он тут же зажег свечу, уселся за фанерный ящик, который служил ему столом, чтобы в письме напомнить районо, что ему обещали прислать в тундру большую палатку с печкой, с окнами из небьющегося стекла, с раскладной мебелью. Пальцы деревенели от холода. Журба дул на руки, грел их в рукавицах и снова склонялся над бумагой.
«Нужно так сделать, чтобы в мою Красную ярангу приезжали из самых далеких стойбищ, — думал он, пока руки отогревались в рукавицах. — Нужно, чтобы оленеводы любили ее, стремились здесь проводить свободное время, шли именно сюда за полезным советом, за помощью, за ответом на непонятный вопрос. Тогда Кумчу не скажет обидных слов, которые сказал сегодня».
В ярангу вошел Ятто.
— Можешь записать, что Ятто сегодня поймал черно-бурую лисицу. Вот на, посмотри! — весело сказал старик.
— Хорошая, очень хорошая лиса, — с восхищением заметил Владимир, проводя ладонью по нежному ворсу дорогого зверька.
— Я знал, что ты сильно обрадуешься, — у глаз Ятто собрались густым пучком добрые морщинки.
— Да, ты меня очень обрадовал, Ятто. Это будет уже сорок первый пушной зверь, которого поймали оленеводы нашего колхоза. Так в Янрай и напишу.
— Напиши еще вот что, — став деловитым и важным, попросил Ятто. — Напиши, что лису эту я сдаю в фонд обороны.
— О, это совсем хорошо! — обрадовался Владимир. — Именно вот сейчас запишу это, — торопился он, разыскивая в своем фанерном ящике нужную папку. Ятто попыхивал трубкой, с довольной улыбкой наблюдал за Журбой.
— Кто сказал, что ты здесь никому не нужен? — вдруг весело спросил себя Владимир по-русски. — Кумчу сказал? А? Нет, неправду сказал Кумчу. Будем выражаться точнее, — врет Кумчу. Ятто, например, совсем не так думает. Верно ли я рассуждаю, старик?
Не понимая ни слова по-русски, Ятто пристально посмотрел на Владимира. Потом он вспомнил, как с Воопкой случайно подслушал разговор русского с самим собой, печально улыбнулся и промолвил, предостерегающе подняв палец:
— Ты только тоску к себе не пускай! Тоска, как лед, может сердце заморозить. Приходи сегодня в мою ярангу, я оленя молодого заколол, хорошо поужинаем.