— Ну конечно. Ближе к свадьбе…
— Мать оскорбила Ольгу, — сказал Нурджан и повернулся лицом к стене.
— Чем удивил. Это не беда, лишь бы не ты оскорбил…
— А по-моему, беда.
— Ты что же, не понимаешь, что твое счастье в твоих руках? Или, может, испугался матери, хочешь ей вручить свою судьбу?
— Ты ничего не понимаешь, Аман. Не понимаешь, как унизительно, когда все вмешиваются в самые затаенные твои чувства, вмешиваются грубо, бесстыдно… Если хочешь знать, мы с Ольгой и о любви-то прямо никогда не говорили, а ты сразу о свадьбе! Неинтересно это у вас как-то получается…
Аман с удивлением посмотрел на брата и улыбнулся.
— Я понимаю, — сказал он, — даже прошу простить меня за грубость. Со стороны все кажется просто. Но подумай, когда я вижу, что молодой человек валяется, как невод с дохлой рыбой, тоже ведь противно становится. Газета брошена на пол. Ты не читал, ты, как в мертвую точку, уперся в свою беду — мать оскорбила Ольгу! Ты глубоко несчастен, твою душу залапали грязными руками, и выхода нет… Если прыщик расчесать, может сделаться нарыв, глубокая рана, заражение крови, можно даже умереть при большом желании в конце концов… Как это так получается, что ты все время думаешь о своем несчастье, а не думаешь о счастье?
— Где же счастье? — прошептал Нурджан.
— Подними газету. И представь себе, что ты мог бы жить не в Советской Туркмении, а в Иране, в Ливане, в Ираке и все твое счастье заключалось бы в том, чтобы в день есть не одну горстку риса, а две. И такое счастье все равно было бы недостижимо. Твою страну, твой народ сжимали бы кандалы, надетые американцами. Ты опустишь глаза и увидишь, как нефть, добытая из-под земли твоим кровавым потом, течет по трубам в танкеры, а танкеры плывут за море, к чужим берегам. Ты поднимешь глаза и увидишь, как над большим белым домом, построенным на твоей земле, над зданием, куда тебя никогда не пустят, реет чужой многозвездный флаг. Ты придешь домой, ты — хозяин нефти, ее добытчик, ее властелин — и зажжешь свою коптилку, чтобы проглотить свою горстку риса, и без сил свалишься на земляной пол, и уснешь под грязным, рваным лоскутом…
— Подожди, подожди… — говорил пристыженный Нурджан.
— Нет, слушай! Твой отец сейчас в пустыне, он обогащает родной край, украшает родную землю. Ей, Туркмении, цвести цветами там, где сегодня грузовик тонет в песках, и Атабай — герой, уважаемый всеми, достойный человек. Ты туркменский мальчишка, сын рабочего, и любое будущее открыто перед тобой. Совершай усилия — и добьешься всего! Ах, Нурджан, Нурджан… Где же счастье?
Нурджан спустил ноги с дивана, он сидел, выпрямившись, готовый к спору. Слова брата задели за живое.
— Завидую тебе, Аман, — сказал он, — если ты умеешь каждый день жить в таких масштабах. Но ведь это же надо на цыпочках все время ходить, головой к потолку тянуться, чтоб существовать в мировом масштабе! Есть величины, не подвластные человеку.
— Пустяки! Самое опасное заблуждение. Все подвластно человеку! Не сегодня — так завтра. В математике нет понятия неизмеримая величина, но есть выражение — неправильный масштаб. Вот и не теряй масштаба! А если трудно — не жалей усилий! Что поделаешь, даже на свет божий появиться трудно, лбом дорогу пробивать приходится… — Аман говорил теперь, улыбаясь, терпеливо прикалывая кнопками бумагу к доске. Нурджан устыдился и подумал, что лучше бы он рассказал о своей судьбе, чем приплетать к разговору жизнь иранского юноши. Но тут же понял, как нескромно и самодовольно это выглядело бы, и проникся нежностью к Аману.
— Значит, выше голову? — спросил он.
— А то как же! — рассмеялся Аман.
Анна Ивановна, домработница Амана, внесла в комнату поднос с чайниками и пиалами. И сразу уютно запахло свежеиспеченным пирогом.
— Приятно смотреть, когда родня, а смеются, — сказала она, — прямо как голуби…
— А то как же! — повторил Аман.
— А то бывает, как сычи, — неторопливо говорила старуха, расставляя посуду, — усядутся по углам и молчат… Вот попробуйте пирога с орехами и урюком, как меня ваша мамаша учила, а то завтра воскресенье, опять в Кум-Даг поеду. Пусть хоть сегодня, как у людей, и мы с пирогами будем…
Старуха удалилась. Нурджан разлил чай и без обиняков задал вопрос, который вертелся на языке:
— Аман, можно к тебе переехать?
— Буду рад. Вторая комната пустует. Только…
— Что только?
— Только неужели покинешь мать?
— Из-за нее-то и хочу уехать. Как я буду смотреть в глаза Ольге, если останусь дома?
— Так-то оно так… — Аман помолчал. — А не жалко тебе старуху?
— Конечно, жалко, но, сам знаешь, словами ее не убедишь.
Дверь широко распахнулась, и в комнату вошла Мамыш. Она робко моргала редкими, выцветшими ресницами, бледные губы дрожали, голова, окутанная белым платком с синими розами, беспомощно тряслась, дрожали и пальцы, придерживающие платок у подбородка.
— Мама! — обрадовался Аман. — Вот хорошо, как раз к чаю!
Радость его была непритворной. Ему было жалко старуху, которой угрожало одиночество. Он надеялся примирить ее с братом.
— Вот какой редкий случай, — продолжал он, — почти всей семьей собрались. Можно и поговорить, можно и договориться…
— Едва ли, — прерывающимся голосом сказала Мамыш. — Не знаю, что делать, твой брат думает совсем не так, как я…
— Чтобы мыслить одинаково, надо понять друг друга.
— Что же делать, дорогой, если он не понимает моих желаний? — Мамыш говорила робко, казалась совсем подавленной.
— Тогда ты пойми его!
— Аман-джан, хоть ты не терзай моего раненого сердца! — тихо сказала старуха. — Нурджан хочет ввести в мой дом…
Нурджан, боясь, что мать опять примется поносить Ольгу, не выдержал:
— Мама! Прекрати!
— Вот видишь, Аман, я еще ничего не сказала, а что услышала?
Аман остановил ее:
— Погоди! Как я понял, Нурджан собирается жениться. Правильно?
— Ах, дорогой, это и моя мечта! Но он…
Нурджан снова перебил мать:
— Не говори о ней!
Все сочувствие Амана было на стороне брата. Он решил тверже говорить с матерью.
— Пойми, что Нурджан хочет привести к тебе в дом не чучело, которое безгласно будет сидеть в углу, а свою любимую, свою единомышленницу, с которой надеется прожить всю жизнь. Какое же ты имеешь право мешать молодым?
— Но ведь это Нурджана могут обмануть синие глаза, а я эту проходимку в дом не пущу! — Мамыш начала горячиться.
— Мама, довольно!
— Ах, ты уже успел сговориться с ним?
— Думай, как хочешь, но никто не посмеет оторвать сердце Нурджана от Ольги!
— Нога этой Олге не вступит в мой дом!
— Ты знаешь, на свете есть столько домов, где можно жить! Есть мой дом, есть Ольгин, да и в квартире Нурджану не откажут, если он окажется семейным человеком.
— Ой, горе мне! — закричала Мамыш. — Собственные дети хотят заживо похоронить меня! О горе, горе…
Напускная кротость старухи внезапно улетучилась. Она сверкнула глазами на Нурджана, вытащила из кармана смятый конверт и поднесла к его лицу.
— Читай! Может, тогда разберешься, чего стоит мать, чего стоит Олге! Я жалела тебя, не показала дома письмо… Но раз ты бежишь от меня — читай!
Нурджан схватил письмо, с каждой строчкой глаза его все больше округлялись, родинка трепетала на щеке. Он прочел до конца и снова начал, шепча про себя некоторые фразы, будто стараясь запомнить наизусть, потом скомкал письмо и бросил на стол.
Мамыш испуганно следила за ним, забившись в угол дивана. Два часа назад, наплакавшись после ссоры с сыном, она ринулась искать Нурджана и встретила Дурдыева. В ответ на упреки старухи, что он вносит разлад в семью, что из-за него Мамыш обидела скромную девушку, Дурдыев, гримасничая и подмигивая, достал из пиджака этот конверт и прочел вслух письмо, не оставлявшее сомнения в отношениях Тойджана и Ольги. Это Ханык посоветовал ей поискать Нурджана у старшего брата, это он научил, как соврать, когда спросят, откуда к ней попало письмо. И верно, Нурджан сразу спросил: