Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Через окно донесся гудок сирены — наверно, в порт входил корабль, и мне вдруг безумно захотелось быть его пассажиром, въезжать в незнакомый город под названием Лисабон, откуда я позвоню незнакомой женщине и сообщу ей о новом переводе Фернандо Песоа, и женщина по имени Мария до Кармо придет в желтом платье в книжный магазин «Бертран», эта женщина любила фадо и сефардские блюда, и я это уже знал, но тот, что с борта корабля глядит на Лисабон, еще не знает, и, хотя с ним случится то же самое, ему все будет внове. Да, права была Мария до Кармо, saudade — не просто слово, это категория духа. Тоже своего рода перевертыш.

Нуно Менезес ди Сикейра наблюдал за мной молча и спокойно, теперь он был как будто удовлетворен. Сегодня Мария до Кармо вступила в новую жизнь, сказал я, может, хоть ненадолго оставим ее в покое. Он едва заметно кивнул, словно говоря: согласен, именно это я и хотел вам предложить, тогда я произнес: пожалуй, нам больше нечего сказать друг другу, он позвонил в колокольчик, явился слуга в полосатой куртке, Домингос, сеньор уходит, слуга посторонился, пропуская меня, минутку, спохватился Нуно Менезес ди Сикейра, Мария до Кармо оставила вам вот это. Он протянул мне письмо, взяв его с маленького серебряного подноса, стоявшего на столике рядом с его креслом, я сунул письмо в карман и был уже в дверях, когда Нуно Менезес ди Сикейра снова меня окликнул: знаете, мне вас жаль, мне вас тоже, ответил я, хотя оттенки наших чувств, скорей всего, различны. Спустившись по каменной лестнице, я вышел под знойное лисабонское солнце, мимо проходило свободное такси, и я взмахнул рукой.

12. В гостинице я распечатал письмо. На белом листке печатными буквами, без знаков ударения было выведено: SEVER. Я машинально перевернул его в уме и ниже, тоже по-печатному и без ударений, написал карандашом: REVES. На миг я задумался: слово могло быть и испанским, и французским, имея при этом разные значения[77]. В Мадрид мне возвращаться не хотелось, лучше по прибытии в Италию послать чек, чтобы из мадридской гостиницы мне переправили багаж; я поручил портье заказать для меня билет на завтрашний самолет — неважно какой компании. Как, уже отбываете? — удивился портье, первый раз вы так ненадолго. Который час? — спросил я. На моих четверть пятого, сеньор. Ладно, разбудите меня к ужину, сказал я, часам к девяти. Спокойно разделся, закрыл ставни, простыни холодили кожу, и до меня опять донесся далекий гудок сирены, приглушенный подушкой, на которую опустилась моя щека.

Может быть, Мария до Кармо сумела наконец вывернуть жизнь наизнанку? Я пожелал ей не разочароваться и подумал, что испанское и французское слова, пожалуй, имеют некую точку пересечения. Мне подумалось, что это центр, к которому сходятся на картинах линии перспективы, и тут опять послышалась сирена: пароход пришвартовался; медленно спустившись по трапу, я двинулся мимо причалов совершенно пустого порта, и линии этих причалов сходились к центру перспективы «Менин» Веласкеса, к той фигуре на заднем плане, чье лицо, лукавое и вместе с тем печальное, врезалось мне в память; и — вот чуднó — то была Мария до Кармо в своем желтом платье, и я хотел сказать ей: теперь мне ясно, отчего у тебя такое лицо, ты видишь картину с оборотной стороны, скажи, что тебе видно оттуда, погоди, я тоже подойду взглянуть. Я направился к той точке. И погрузился в новый сон.

ПИСЬМО ИЗ КАСАБЛАНКИ 

Перевод С. КАЗЕМ-БЕК

Лина,

не знаю, почему я начинаю это письмо с пальмы, ведь ты — после восемнадцатилетнего молчания — ничего обо мне не знаешь. Наверное, потому что здесь много пальм, из больничного окна я вижу, как они под знойным ветром покачивают длинными ветвями вдоль опаленных солнцем аллей, теряющихся в белой дымке. Перед нашим домом, когда мы с тобой были детьми, стояла пальма. Ты, наверно, ее не помнишь, потому что ее спилили, если память мне не изменяет, в тот самый год, когда произошло это, следовательно, в пятьдесят третьем, кажется летом, мне тогда было десять лет. У нас было счастливое детство. Лина, ты не можешь этого помнить, и рассказать тебе некому, тетя, в чьем доме ты выросла, конечно, этого не знала. Она могла рассказать тебе кое-что о папе с мамой, но не о нашем детстве, которого она не знала, а ты не помнишь. Она жила слишком далеко, на севере, ее муж служил в банке, они считали себя выше семьи путевого обходчика и никогда не переступали порога нашего дома. Пальму спилили по приказу министерства путей сообщения, она якобы мешала обзору проходящих составов и могла вызвать аварию. Какую аварию могла вызвать пальма с гладким стволом и ветвями только на уровне нашего окна на втором этаже? Такой тонкий ствол — даже тоньше электрического столба, — ну как, спрашивается, мог он препятствовать обзору? И все же нам пришлось выполнить распоряжение, другого выхода не было — участок-то нам не принадлежал. Мама, которой иногда приходили в голову замечательные идеи, как-то за ужином предложила написать коллективное письмо, ну что-то вроде петиции, самому министру и подписать всей семьей. В письме говорилось: «Уважаемый господин министр, ввиду Вашего циркуляра за номером таким-то, протокол номер такой-то, касающегося пальмы, расположенной на небольшом земельном участке напротив железнодорожного поста за номером таким-то, на линии Рим — Турин, семья путевого обходчика доводит до сведения Вашего Превосходительства, что вышеназванная пальма не представляет никакого препятствия обзору проходящих составов. В связи с этим просим оставить на месте вышеупомянутую пальму, поскольку она является единственным деревом на участке, а кроме нее из растительности имеется только чахлый виноград, вьющийся над дверью, и поскольку к пальме этой весьма привязаны дети обходчика, особенно мальчик, который, будучи от природы слабым и болезненным, вынужден часто лежать в постели, и пальма — единственное, что скрашивает ему вид из окна, не будь ее, он видел бы лишь пустое пространство, нагоняющее тоску; в качестве доказательства трогательной любви, каковую дети питают к вышеназванному дереву, можно привести тот факт, что дети называют его не пальмой, а Жозефиной, имя это связано со следующими обстоятельствами: однажды мы возили детей в город на фильм с участием Тото, и в киножурнале они увидели знаменитую негритянскую певицу из Франции с вышеупомянутым именем, она выступала в восхитительном головном уборе из пальмовых листьев и напомнила нашим детям колышущуюся на ветру пальму, с тех пор они окрестили дерево Жозефиной».

Это письмо — одна из немногих вещей, оставшихся мне от мамы, черновик отправленной нами петиции, мама написала его своей собственной рукой в моей школьной тетради, и по счастливой случайности, когда меня отправляли в Аргентину, я захватил тетрадь с собой, даже не предполагая, каким сокровищем станет для меня потом эта страничка. Есть у меня и еще одна памятка о маме — фотография, снятая синьором Куинтильо возле нашего дома, правда, маминого лица на ней почти не разглядеть; на снимке мы все сидим вокруг каменного стола — наверно, дело было летом, — и папа с нами, и дочь синьора Куинтильо, худенькая девочка с длинными косами, в цветастом платье, у меня в руках деревянное ружье, я делаю вид, будто целюсь в объектив, на столе бутылка вина и стаканы, а мама входит с супницей, видно, она только появилась, как синьор Куинтильо тут же щелкнул аппаратом, поэтому она получилась плохо — в профиль и как-то не в фокусе, ее даже с трудом можно узнать, поэтому я всегда мысленно представляю ее такой, какой она мне запомнилась. А запомнилась она мне лучше всего именно в тот год; пальму спилили летом — это совершенно точно, — мне было десять, а случилось все в октябре; в десять лет человек уже запоминает все, что с ним происходит, и я, конечно, никогда не забуду тот октябрь. Ну а синьора Куинтильо ты хотя бы помнишь? Он арендовал землю в двух километрах от нашего дома, и в мае мы ходили собирать у него в саду черешню, помнишь, такой маленький, нервный и смешливый человечек, он еще все анекдоты рассказывал, а папа то и дело подтрунивал над его прошлым: в войну синьор Куинтильо был заместитель федерального секретаря фашистской партии или что-то в этом роде, — тот конфузился, мотал головой, мол, что было, то быльем поросло и нечего ворошить прошлое, папу это очень забавляло, он хохотал и хлопал синьора Куинтильо по плечу. А его жену помнишь — синьора Эльвира, такая здоровенная унылая бабища? Она не выносила жару, когда они с нами обедали, все время обмахивалась веером, пыхтела, обливаясь потом, и в конце концов выходила на улицу, усаживалась на каменную скамью под виноградом и засыпала, прислонившись к стене, даже проходящий товарняк был не в силах ее разбудить. Как же мы любили проводить с ними субботние вечера; а то, бывало, зайдет синьорина Палестро, старая дева; она одна занимала маленькую виллу на территории того же поместья, и кошек у нее был целый батальон; эта синьорина почему-то считала, что должна непременно обучить меня французскому, должно быть потому, что в молодости служила гувернанткой у детей какого-то графа; она беспрестанно повторяла «pardon» и «c’est dommage»[78], а любимое ее восклицание — «eh-lá-Iá!» — годилось на все случаи жизни, как для серьезных происшествий, так и просто когда падали очки. В те вечера мама садилась за свое пианино — как она любила то маленькое пианино, — свидетельство хорошего воспитания, счастливой, безмятежной юности под крылышком у отца, преуспевающего чиновника, который даже мог себе позволить отправить дочь на каникулы в Тосканские Апеннины, — ах, как она рассказывала о тех каникулах и о годах ученья (у мамы был диплом по домашнему хозяйству).

вернуться

77

Revés (исп.) — оборотная сторона, изнанка; rêves (франц.) — сны, грезы, мечты.

вернуться

78

«Какая жалость» (франц.).

96
{"b":"545738","o":1}