— Как спалила? — не поняла Наташа.
— Как из керогаза! Вот, свинью заколют, и керогазом её щетину опаливают… Так вот опущенная Катька паханшу Галку по-свинячьи и опалила, только что без всякого инструмента, одним своим взглядом… Та уж визжала-визжала, аж уши закладывало, пока не подохла… Смешно, да?
— Обхохочешься. — мрачно ответила Наташа. И добавила: — А с той девочкой, Катей, что сталось?
— Да ничего! — удивленно пожал плечами дефективный подросток Маслаченко. — Вертухаи её насмерть сапогами затоптали! Потому что у Галки был истый талант, редчайший для пользы Союза дар! Вот, подошла она бы к нужному интуристу, или лучше, сразу к ихнему дипкурьеру… Смекаете? А что такое была эта Катюха? Так, фигня на постном масле. Спички зажигать и об коробок можно… Хотя, конечно, Галка была еще тем фруктом, за ней потом ни одна пацанка, сказывают, не пожалела.
— Да ты не брешешь ли, хлопчик? — усомнился о. Савва.
— Отвечаю! Вот крест на пузе, век воли не видать! Зуб даю! — истово побожился юный уголовник, широко раскрыв рот и показывая пальцем, какой именно зуб он отдаст в случае обмана слушателей.
… Рассеянно слушая байки дефективного подростка (он сам бы мог рассказать немало подобного о… Нет, лучше не надо… Даже вспоминать, не надо!) Бекренев привычно терзался душой. На его глазах Она всё больше и больше погружалась в эту мутную, тёмную историю. А он не мог… Нет, сударь мой! Перед самим собой что уж тут лукавить… Не хотел, просто был не в силах пресечь это неизбежное Её погружение во тьму… Потому что это означало бы неминуемое расставание с Ней. И, как садистически (так в тексте) повешенный слишком низко, хрипя и мучаясь, достает до земли босыми кончиками больших пальцев, и упорно-бессмысленно привстает на них, только лишь для того, чтобы тем самым продлить свои предсмертные муки, так и Бекренев выхватывал у жерла вечности хоть еще одну крохотную секундочку, хоть еще одно краткое мгновение, но лишь бы только с Ней рядом… Но ведь он Её положительно тем самым губит, губит. Не тот ведь Наташа человек, чтобы, услыхав и главное, самолично увидав ТАКОЕ, потом мирно жить и спокойно спать… Разве, ей её партийные вожди скажут — всё забыть? Способна ли она на такое? Бог весть…
… Тяжкие душевные муки прервал осторожный стук в дверь. В куппэ (так в тексте) осторожно, бочком-с, вошел давешний проводник, одетый поверх своего кителя в белый фартук. В его руках были несколько алюминиевых судков, поставленных друг на друга.
— Извольте, ужин, господа хорошие!
Краем глаза Бекренев заметил, что при слове «господа» Наташа забавно скривилась, будто к её хорошенькому носику поднесли ватку с нашатырным спиртом.
На ужин следовали следующие блюда:
— Блины fluffies.
— Икра черная паюсная.
— Тарталетки с осетриной (прозрачные ломтики которой были свернуты в тарелочках из песочного печенья на манер розовых лепестков).
— Рулетики из ветчины (проколотые деревянной шпажкой, которая прикалывала к ним при этом черные маслины).
— Беф-Строганофф.
— Картофель а-ля рюсс.
— Пышки с корицей.
Бекренев долго рылся в своем кошельке, пока не нашел в нем позеленевший пятак:
— На, любезный, тебе за труды! И ни в чем себе не отказывай…
— Ох, рискуете, Валерий Иванович! — захохотал над его шуткой о. Савва. — Другой раз он вам в тарелку наплюет!
— Не успеет! Мы через три часа уже выходим…
3.
Прогрохотав колесами по железнодорожному мосту над узенькой Парцой, текущей в высоких, поросших лесом берегах, дальневосточный экспресс буквально на одну минуту притормозил на маленькой станции, тускло освещенной желтыми фонарями, горящими возле деревянного, одноэтажного вокзальчика, над котором висел казенного вида щит с черным по белому, загадочным «З. Поляна». И тут же канул, точно ключ в черный омут, в своём долгом пути на Восток.
Бекренев посмотрел, как под стукот колес исчезают вдали три красных огонька на стенке последнего вагона, вздохнул, и, принимая из рук Наташи её фибровый чемоданчик, осведомился:
— Никто не знает, что здесь означает цифра «3»?
— Это не три! — ответствовал о. Савва, загодя, еще на Рязанском вокзале, наведший необходимые справки, пока Валерий Иванович, точно молодой тетерев, токовал вокруг Натальи Израилевны… что же, дело молодое… дай им Господь… — Это аббревиатура, сиречь, сокращение от слов Зубова Поляна. Железнодорожная станция, поселок в три тысячи душ, лесничество, лесопилка, училище тракторных бригадиров Наркомзема… Лесная школа.
— Действительно, поляна…, — обвела глазами окрест Наташа. Весь окоём, под уже чуть светлеющими небесами, закрывал глухо шумящий еловый лес. — А школа, это хорошо! Всегда есть, куда обратиться за подмогою…
Коллеги в сопровождении дефективного подростка гуськом потянулись к вокзальчику, куда уже ушла, погасив двухцветный (с одной стороны зеленый, с другой — желтый) керосиновый фонарь, дежурная в красной фуражке… Потому как время было — самое глухое, половина пятого утра. И о дальнейшей своей дороге им даже и выспросить было не у кого…
Посреди крохотного зальчика ожидания, напротив высокой, под потолок, круглой печки с черно-ребристым корпусом, сидела и намывала гостей трехцветная вислоухая кошка, не иначе как местной, сугубо эндемичной породы.
Дефективный подросток тут же запулил в неё заблаговременно (для будущих шкод) подобранной им прямо на деревянном перроне еловой шишкой, но промахнулся. Шишка отлетела рикошетом от чисто вымытого досщатого пола и попала в груду плохо пахнущей ветоши, примостившейся под деревянным диваном, на высокой спинке которого было заботливо вырезано «НКПС», чтобы уж точно не возникало никаких сомнений, кому именно принадлежит это орудие бесчеловечных пыток.
Ветошь зашевелилась, задвигалась… И о. Савва с изумлением увидел перед собой вылезшего из-под лавки невысокого, заросшего диким волосом мужичка в какой-то совершенно немыслимой хламиде, но с такими разумными и ясными глазами… Представляете, это было так, как если бы на вас вдруг спокойно и умно взглянул лесной зверь-бурундук.
— Шумбратадо! — совершенно непонятно сказал мужичок-с-ноготок… — Я пек тютя… Дайте мне, пожалуйста, немножко ярмаккеть…
— Ну то, что ты, брат, тютя, это я уже и без тебя сразу понял! — сказал о. Савва, — а только денег я тебе не дам. Пропьешь, потому ведь, всё одно, болезный… На-ко, вот, ты лучше бараночку погрызи… Вкусная, московская!
— Савва Игнатьевич! — всплеснула руками Наташа. — Да как вы его понимаете?
— Какой же я буду пастырь, коли с людьми говорить не умею? Нас этому в семинарии специально учат, еще в риторах…
… Спустя малое время, угнездившись на вокзальной лавочке рядышком с путешественниками, мужичок-с-ноготок усердно грыз белоснежными, правда, изрядно кем-то уже прореженными зубами, и что-то горячо рассказывал на непонятном певучем языке, а о. Савва некоторые места в его рассказе переводил:
— Ну, что же… Зовут его Актяшкин Филя, восьмидесятого года рождения, значит, уроженец Тарханской Потьмы, отец пятерых (пятерых, что ли? — ага!) детей, осужден Коллегией ОГПУ в 1929 году, по ст. 58–10, на десять лет…
— Ого! — не поверил Бекренев. — За антисоветскую болтовню, да сразу сунули червончик? Да еще в те, достаточно вегетарианские годы? Что же он такое сотворил?
Отец Савва нагнулся к Филе, прислушиваясь…
— Говорит, что он мордовский писатель…
— Писа-а-атель? — удивился Бекренев.
— Сёрмадомс. — подтвердил кивком кудлатой головы Филя, и показал жестом: вроде как пишет.
— М-да-с. Чукча не читатель, чукча, однако, писатель! Правда, шевелюра у него и вправду, как у Льва Николаевича… ну, и в какую же творческую командировку товарищ писатель нынче направляется? Кстати, срок-то у него вроде ещё и не вышел? Он, часом, не беглый ли?
О. Савва внимательно прислушался к речи Актяшева…
— Говорит, что его из лагеря отпустили… Заболел он там чем-то…