Терентьева снова вызвали в обком и дали ему еще один выговор — уже за молоко и уже с занесением.
Впрочем, о кукурузе в дальнейшем не заикались.
Самое странное было в том, что Василия Михайловича Шишкина, триумфатора зонального совещания, все эти последовавшие события обошли стороной, не коснулись ни малейшим образом. Взысканий ему не давали. Поскольку он ездил в Ленинград лишь из-за болезни Егора Алексеевича, непосредственно занимавшегося районным хозяйством. А сам Шишкин в повседневности, согласно распределению обязанностей, занимался пропагандой и агитацией.
— Клапана стучат… — пожаловался Фомич, прорывая размышления своего пассажира, нахохлившегося в углу, у самой дверцы. — Придется денек постоять на ремонте. Могу?
— Валяй, — безразлично отозвался Терентьев.
Да, это было всего обидней. То есть не то что ему столь уж хотелось поделить со своим ближайшим соратником и прямым виновником всего, что случилось, эту расплату, чтобы тому тоже припаяли выговор. В том ли дело!..
Было обидно знать, что сухим из воды выходит тот, кто самым первым, всех резвей побежит за любой новой погудкой, а потом точно так же, раньше всех уловив, что погудка-то сменилась, уже бежит во всю прыть другим курсом…
Василий Михайлович Шишкин. Вася Шишкин… Как же это могло произойти, что они оказались теперь под одной крышей, дверь против двери, друг против друга: «Тов. Терентьев Е. А.» — «Тов. Шишкин В. М.». Ведь это было не только противостоянием двух дверей и двух табличек — тут было гораздо большее… Как это могло произойти?
Он все пытал себя, допрашивал с пристрастием, и ответ был всегда один и тот же. Но Егор Алексеевич теперь уже никак не мог поверить, что именно так все и случилось, с того и началось.
Ну да ладно.
Чтобы отвлечься от этих навязчивых мыслей, так неотступно его одолевавших в последнее время, Егор Алексеевич вернулся к своим сегодняшним впечатлениям.
К этой буровой, которую он нынче впервые посетил. Значит, дело пошло. И теперь уж пойдет — день за днем, метр за метром. Как там высказался этот паренек?.. Капитализм, говорит, бурим. Шустряга! И вообще, судя по всему, бойкий они народ, товарищи разведчики, рабочий класс…
Между прочим, Егор Алексеевич Терентьев себя тоже всегда причислял к рабочему классу. В молодости он был рабочим. Рабочим-матросом. Правда, не каким-нибудь славным балтийским матросом, и даже не моряком, а просто матросом. Матросом на буксирном пароходе «Шексна», приписанном к Печорскому речному пароходству. Он плавал на нем с совсем еще юных лет, учился без отрыва от производства. Двадцати годов его приняли в партию. Потом забрали в политотдел пароходства. А потом он ушел на войну и комиссарил там до самого победного конца — жаль, что не на флоте, а в сухопутных частях.
И хотя после войны он возвратился домой, на Печору, ему уже не пришлось вернуться к прежней своей речной профессии. Терентьева послали на партийную работу в только что образованный Усть-Лыжский район.
В дальнейшем Егор Алексеевич закрутился в этих неизменных и главных делах, составлявших жизнь большого сельскохозяйственного района: сено, молоко, мясо; фермы, силос, удобрения; опять — молоко, мясо, корма…
Конечно же за столь долгие годы, что он провел на этой работе, он в достаточной мере стал разбираться в специфике, поднаторел в вопросах, которыми приходилось заниматься каждый день и едва ли не каждый час. Во всяком случае, он знал, что булки растут не на деревьях и что коровы нагуливают не от ветра.
И все же он никогда не забывал о том, что ему приходится иметь дело с отраслью, в коей он никогда не был и никогда не будет полным специалистом. Что он — рабочий, а не крестьянин. Он понял нутром и познал из общения, что крестьянское знание, и крестьянское чутье, и крестьянская сноровка — это нечто особое и значительное, чего не нахватаешься с ходу да по верхам, что оно копится от самого рождения и, может быть, даже передается из крови в кровь.
Поэтому Егор Алексеевич предпочитал не лезть с наставлениями и подсказками к людям, которые знали свое занятие лучше его. Он предпочитал иметь дело с самими этими людьми. С такими, каким был — а он для него был образцом и мерилом — Трофим Малыгин.
И Терентьева раздражало до крайности, вгоняло в злобу и тоску, когда лезли другие. И поверх него, и помимо него, даже через него самого. Ведь он был для того и поставлен на свой важный пост, чтобы проводить заданную политику, быть ее рычагом. И никакие его личные соображения не могли мешать этому, покуда пост был доверен ему.
Но Егора Алексеевича всегда удивляло одно: почему именно сюда, именно в эту страдную отрасль многообразных человеческих деяний так уверенно вторгаются несведущие люди — сюда, в сельское производство? Ведь никому не придет на ум, когда сам ты в этом деле ни аллаха не смыслишь, лезть с советом и поучением в какую бы то ни было другую область.
Мог ли, скажем, он, Егор Алексеевич Терентьев, бывший печорский матрос и теперешний секретарь райкома, приехав нынче к тем, кто бурит разведочную скважину, давать им указания, как получше да побыстрей вести проходку, миновать этот проклятый пласт отмершего капитализма, добраться до глубин и выдать на-гора нефтяной фонтан?.. Хотя он и прочитал на сей счет все, что нашлось в районной библиотеке.
А все же он не случайно, не из простого любопытства, так поспешно и первоочередно, отложив другие заботы, помчался сегодня взглянуть на эту новину, на эту скважину.
Прежнее пусть остается. Молоко — оно будет, и Трофим Малыгин не подведет. И двадцать тонн концентратов он ему, так и быть, достанет.
Но эта — пока одинокая — вышка, вставшая в Скудном Материке, она кое-что меняла в перспективе. Она обещала разорвать тот заколдованный круг, в котором уже столько лет он вертелся. Она могла резко изменить хозяйственный профиль многострадального района, поставив рядом с молоком другое, чему придают большее значение и дают большую цену, — нефть.
На недавнем пленуме обкома Егор Алексеевич повстречался с геологом Хохловым. Именно он сообщил секретарю райкома о предстоящем бурении в Скудном Материке и, как заметил Терентьев, тоже возлагал серьезные надежды на эту оценочную скважину. Заверил даже, что лично прибудет на испытание.
Только бы нашли нефть. Тогда…
Егор Алексеевич представил себе то, что уже видел однажды, посетив молодой базовый город: несчетное войско буровых вышек, марсианские сооружения нефтеперегонного завода, подъездные пути, забитые вереницами цистерн, трубы могучей электростанции…
А там — покрытые асфальтом улицы, и ладные микрорайоны современных домов, и Дворец культуры с колоннадой, и даже телевизионная башня на самой высокой отметке города.
И уже не Усть-Лыжа, а, допустим, Усть-Лыжск. И уже не райком, а горком. И на подставке возле письменного стола — целое созвездие телефонов, тот, который белый, — вэчэ…
Но тут Терентьев, строго кашлянув, заерзал на сиденье. Он рассердился на себя за этот неуместный и предосудительный ход своих мыслей.
И недовольно глянул на Фомича, который лениво шевелил баранку, будто в полусне, тянул на сорока, не решаясь поддать скорости. Тоже — учитель, рак вареный…
Сам бы он сидел за рулем — небось уж давно бы на месте были.
Глава четвертая
И была еще одна встреча. В пятидесятом году, в Ленинграде. Но о ней он не любил вспоминать.
Вечер с женщиной
Хохлов обедал в «Астории». Была суббота, часа три пополудни. Ресторан пустовал. Верхний свет приглушен, сбоку тоже.
Официанты в засаленных смокингах и несвежих сорочках, непринужденно рассевшись, прислонясь к стенам, наподобие скучающей компании миллиардеров, сгрудились в одном углу зала и вполголоса обсуждали там светские и кухонные новости.
Хохлова, к той поре уже побывавшего в заграницах, раздражал нелепый наш обычай наряжать официантов ресторанов и самых что ни на есть захудалых живопырок в эти корявые смокинги, в эти жалкие черные бабочки на резинке.