Долго Андрей Данилович робел, терялся перед ней, бормотал невесть что, пытаясь поддерживать разговор, по-мальчишески краснел от этого бормотания и еще больше терялся, но вот как-то гуляли они по городу, проходили мимо кинотеатра, и он — только ради того, чтобы просто молча посидеть с ней рядом, — предложил:
— Посмотрим, может, кино?
— Да ведь билетов не купим, — ответила она.
Усадив ее на скамейку в небольшом сквере с желтыми дорожками, низко подстриженными кустами акации и с сухим, без воды бассейном, он пошел в кинотеатр. В зале от касс до самых дверей тянулась очередь. Он пристроился в конце и тут услышал:
— Товарищ военный, берите билет.
Говорила красивая женщина, вторая в очереди. Высокая, она стояла, чуть прогнув спину и подняв грудь, словно голову ее тяжеловато оттягивали уложенные на затылке темные волосы.
Он шагнул к кассе.
— Берите, берите, — повторила женщина.
Люди в очереди потеснились и освободили проход к квадратному окошечку, глубоко запавшему в толстую стену. Покупая билет, он увидел, как женщина стрельнула искоса на него глазами, заметил внимание окружающих и внезапно будто заново обрел свой высокий рост, услышал на груди легкий звон орденов, ощутил на плечах капитанские погоны. Радостно сказал:
— Спасибо! — и весело зацокал подковками сапог по кафельным плиткам пола.
Алла Борисовна удивленно поднялась навстречу.
— Так быстро…
Он подошел и крепко взял ее под руку. Рука ее деревянно напряглась под его ладонью. Глаза широко открылись и затуманились. Притихшей, отрешенно блуждая по толпе взглядом, стояла она в фойе перед началом сеанса, но когда зазвенел звонок, вдруг близко придвинулась к Андрею Даниловичу, тихо, взволнованно засмеялась и шепнула:
— А на вас женщины смотрят.
4
Осенью его выписали из госпиталя и направили командиром батальона в запасной полк, формировавшийся в лесу, километрах в ста от города. Дни долго стояли ясными, небо было стеклянно-прозрачным, а воздух свеж и сух. Жил он в землянке. Багровые листья, опадая с деревьев, заваливали ее сверху, и землянка выпирала из пожухлой травы пламенно-красным бугром.
Ближе к зиме, когда лужи возле солдатского умывальника на вытоптанной до голой земли поляне стало затягивать по утрам паутинно-тонким льдом, Андрей Данилович узнал, что полк скоро уходит на фронт.
Взяв на два дня отпуск, он поехал в город прощаться. Погода испортилась с вечера, и на вокзале, едва он вышел на перрон из духоты переполненного вагона, его обдало мозглым холодом. Дул ветер и падал сырой, с дождем, снег. В знакомом подъезде было грязно и сумеречно, запыленная лампочка почти не давала света, и не понять было, вечер ли на дворе или пока день. Дома была только Алла Борисовна. Она открыла дверь, впустила его в комнату, а сама забралась с ногами на диван и закутала плечи старой шерстяной шалью.
— Сводки с фронта опять плохие, — сказала она так, будто он не мог знать этого, и пожаловалась: — От брата давно нет писем.
Она часто пошвыркивала носом и выглядела замерзшей и обиженной. Лицо ее посинело от холода.
Комната, действительно, выстыла: чугунная печка «буржуйка» с длинной, углом изогнутой трубой, выходящей на улицу через забранную листом железа форточку, чадила, но грела плохо.
— Что же она так вяло горит? — кивнул он на печку. — Растопить бы надо.
— Ах, да топила я ее, топила… Так ведь не горит.
У печки стояло ведро с углем. Уголь мелкий, почти порошок, такой может разгореться разве что на сильном огне. Открыв дверку, Андрей Данилович заглянул в беловатое от дыма нутро печки и усмехнулся: она накомкала туда бумаги, подожгла ее, сверху насыпала уголь. Вот и чадит «буржуйка», не греет.
— Дрова у вас есть? — спросил он.
— Есть немного. Там… В ванной. Поленья какие-то сучковатые, и топором их не расколоть, и в печку они целиком не влазят.
— Ладно. Как-нибудь справлюсь.
Настругав щепы, он соорудил из нее над бумагой шалашик. Водой из кружки опрыскал уголь в ведре и подбрасывал его на огонь мелкими порциями. Круглые бока печки скоро зарумянились и стали словно прозрачными. Потом зарделась и труба. Андрей Данилович открыл дверцу. Стена комнаты и черный комод бордово осветились, краснота с трубы и с боков «буржуйки» опала, и сразу стало теплей и суше.
— Хорошо, — повеселела Алла Борисовна. — Приезжайте почаще, будете топить печки.
Сидя на корточках, он смотрел, не мигая, на огонь и долго не отвечал. Наконец сказал:
— Больше я, возможно, и не приеду.
Она удивилась.
— Почему? — и голос у нее дрогнул. — Или… Вас отправляют на фронт? Да?
Он молча пожал плечами: говорить-то было не положено.
— Вот дура… Как же я сразу не догадалась? Смеюсь тут… — она легко спрыгнула с дивана и порывисто прошла к нему, присела рядом на пол. — Верно? Я догадалась? Да?
Лицо ее от огня розовело. Огненные блики из печки падали и на подол платья, и на руки, охватывающие колени.
Андрей Данилович насупился, но промолчал. Тогда она сказала, покачав головой:
— Верно… А когда?
И он не выдержал, ответил:
— Скоро, — и повернул к ней голову.
Расцепив скрещенные на коленях руки, она мягко подалась к нему, коснулась его плечом и провела по его щеке теплой ладонью. Силясь сдержать дыхание, он наклонился, скользнул губами по ее лбу, по виску, неуклюже коснулся ее полуоткрытых губ и по-детски сунулся лицом ей под скулу, к нагретой шее.
Ночевал он у них. Утром проводил ее в госпиталь и весь день без цели бродил по городу; сам себе представлялся теперь другим, более значительным человеком. Даже поступь его стала важной, размеренной.
А вечером они простились на вокзале.
С фронта он ей много писал, подробно рассказывал про свою жизнь, подчеркивая чернилами наиболее главные, по его мнению, моменты. Она отвечала беглыми письмами на сложенном вдвое листе бумаги. Трудно было понять по ее ответам, как там она, и в следующем письме Андрей Данилович дотошно выспрашивал обо всем, задавал множество вопросов, а после огорчался, получая вновь торопливую записку. Так же небрежно и торопливо, будто речь шла не о ней, а о соседке, она сообщила, что ждет ребенка, да еще и приписала: «Но не тревожься и пусть это тебя не связывает. И не считай, пожалуйста, себя чем-то обязанным, я ведь и сама не маленькая». Он долго не мог прийти в себя. Как же так? Родится ребенок, и он не должен иметь никаких обязанностей? Такое в голове не укладывалось.
«Женские штучки», — решил он в конце концов и, успокоившись, оформил на ее имя денежный аттестат.
Войну Андрей Данилович закончил в Праге. И вскоре демобилизовался: ранение не позволяло остаться в армии.
Провожали его торжественно — при полковом знамени. В тот день вручили ему последний орден, а в дивизионной газете крупно поместили сильно подретушированный портрет. Он и не сразу узнал себя на газетном листе: глаза колючие, поперек лба спускается к бровям глубокая складка, а плечи в мундире развернуты, и грудь выпирает колесом. Таким вот, ветераном, боевым командиром, и видел его офицер из газеты, сфотографировавший его и написавший о нем статью. Названия мест, где он воевал, в статье были выделены темным шрифтом, и при чтении от пестроты набора уставали глаза.
В полк приехал начальник политотдела дивизии, пожилой, но бодрящийся тучный полковник с багровым загривком, выпиравшим из тугого воротника кителя. На банкете, устроенном офицерами, он чокнулся стаканами с Андреем Даниловичем и сказал с налетом старческой умиленности:
— Вот и отвоевались. Да-а… А теперь как будем жить? Вы, помнится мне, в деревне выросли? А ведь я и сам, как говорят, от чернозема, от сохи да от бороны — до войны секретарем сельского райкома партии работал. Всю войну, можно сказать, снилось село: березы, скрип «журавлей» над колодцами… Друзья зовут — возвращайся. Да прихвати, пишут, с собой гвардейцев, из тех, что побоевей, чтобы орденов побольше… Не думаете в деревню поехать?