— Но я же не о нем спрашиваю. Ну… Не о нашем же доме, а о том, куда мы переезжать собираемся. Как там? Что слышно?
Андрей Данилович нахмурился.
— Да ничего не слышно. Строится. Ты же знаешь?
— Ах, Андрюша, разве ж так можно? А вдруг его скоро заселять будут?
— Очнись, профессор. Ведь дом по плану только в октябре сдавать должны.
— Это по пла-ану… — протянула она. — А может, и раньше построят. Кто знает? Возьмут — и построят.
Андрей Данилович зажмурился и потряс головой. Захотелось бросить трубку или накричать на жену — ну зачем она бередит свежую рану, не к месту напоминает о доме, — но он сдержался и сказал:
— Разве что ради тебя только…
— Ты не смейся, Андрей. Лучше съезди и посмотри.
— Да зачем мне туда ехать, в самом деле? Что я там не видел? Балки, кирпичи? Так спасибо — я этим и на работе по горло сыт. Тащиться через весь город… А за ради чего?
— Ну, съезди, Андрюша… Посмотри. А? Ну, я прошу.
— Да ты что, ей-богу!
— Ох уж, Андрей, не можешь сделать, когда просят. Ну, съезди. Чего тебе стоит? А мне будет спокойнее.
— Вот ведь…
— Ну, Андрюша…
— Ладно, ладно, — не выдержал он. — Съезжу. Только не сегодня. Выберу время вот — и съезжу.
— Конечно… Как тебе удобней. Я же не говорю, что обязательно сегодня. Как удобней… Ну, пока. Целую.
Возле уха часто запикало. Андрей Данилович слушал мелкие неприятные гудки и болезненно морщился, пока не догадался утопить рычажок телефона.
В приемной он хмуро сказал секретарше:
— Появлюсь где-то после обеда. Не раньше.
Спустился на улицу, молча кивая встречавшимся людям, и с потемневшим лицом, все еще хмурясь, зашагал к проходной, но тут неожиданно увидел, что акации по бокам дороги остро встопорщились молодыми листочками, и в удивлении придержал шаг. Как же он не заметил листочки утром? Всегда вот так у него получается. В саду он бывает почти каждый день и, вроде, все подмечает; видит весной, как курится, парит, оттаивая, земля, а если приложит к земле ладони, то и ощущает, как она набухает, дышит, живет, и кажется, даже улавливает глубоко под почвой журчание и звон ручьев, речь земную, понимает ее и уже наперед знает, когда пора делать прививки, когда лопнут на деревьях почки, а тут вот проглядел. Как же так?
Потянувшись через кювет, он осторожно сорвал с куста клейкие листочки, потер их в руках и сунул лицо в пожелтевшие ладони. Свежий запах затеребил ноздри горечью.
— Акацией любуетесь? — внезапно послышалось за спиной.
Он выпрямился.
Позади стоял, улыбаясь, знакомый сталевар с белесыми, выгоревшими бровями и ресницами и с чуть воспаленной, красноватой от огня полоской кожи вдоль носа.
— Да тут особенно-то любоваться нечем, — ворчливо ответил Андрей Данилович и хозяйским шагом прошелся мимо кустов. — Подрезать надо было акацию. Подмолодить. Не ткнешь пальцем — сам никто и не догадается.
— Так в чем дело? Ткните.
— Сейчас уже поздно — соком кусты изойдут.
— Ну, тогда приказ на подпись директору. Так и так… Лишить виновных права выезда в лес на все лето.
— Придется, — слабо улыбнулся Андрей Данилович шутке и, прищурившись вдруг, остро глянув на сталевара, протянул: — А ведь и верно: тяжелее наказания и не придумаешь… Лишить природы… Ишь ты — догадался. А?!
2
Грушевое дерево в саду разрослось. Ветки затеняли окна, ложились на крышу дома и летом, если поднимался ветер, гулко колотили по рифленому железу тугими зелеными плодами.
На дом словно сыпались камни.
Вызревая, груши тяжело плюхались в траву, выкатывались, покачивая округлыми боками, на песчаную дорожку у дома, к бочке, стоявшей под водосточной трубой, к курятнику. В курятнике волновались куры: смотрели на груши, шумно хлопали крыльями, со звоном дергали клювами ржавую проволочную решетку. Осенью кур выпускали в сад, и они, суетливо бегая по траве, склевывали все оставшееся там после сбора. Но плодов на дереве всегда было так много, что груши еще и зимой догнивали под снегом.
Неуклюже ступая в старых разношенных сапогах и неуютно поводя плечами в узком, теснившем грудь ватнике, который он надел, потому что к вечеру стало прохладней, Андрей Данилович обогнул дом, постоял возле грушевого дерева и подумал:
«Спилить бы его да сделать в корень прививки. Или хоть крону обрезать…»
Но жаль ему было грушу: все-таки одно из первых деревьев в саду. Да и время уже упущено — весна в разгаре. Он покосился на кучу навоза, возвышавшуюся во дворе ржавым холмиком. Вот и навоз следовало привезти в сад еще с месяц назад, а то и раньше, да все недосуг было за ним съездить.
Домой еще никто не вернулся: жена сидела в клинике, теща ходила по магазинам, дочь и сын пропадали по своим делам. И хорошо — не будут мешать. Взяв в сарае ведра, Андрей Данилович таскал в них навоз вглубь сада, под яблони, там высыпал его и смешивал с землей, разрыхляя слежавшиеся комья острым ребром лопаты. Сквозной, только-только опушившийся сад, едва подернувшийся нежной зеленью, без помех продувал ветер. Дул он со стороны речки и приносил с собой ознобную свежесть еще холодной воды, но работа разгоняла по телу кровь, грела, а голова, тяжелая от служебных забот, скоро прояснилась, перестала болеть, и он уже знал, что спать сегодня будет спокойно. Последние ведра Андрей Данилович вытряхнул на незасаженное у забора место, решив поднять там под огурцы навозные грядки, постукал их краями о землю, сбивая с донышек остатки навоза, и отнес ведра на место.
Пришла вечерняя почта. Почтальон просунул в прорезь ворот конверт, и он, скользнув в щель, мягко шлепнулся на дно деревянного ящика.
Письмо было из деревни от матери. Повертев конверт в руках, Андрей Данилович вернулся в сад и сел у стены дома на сосновый комель. Отрезанный когда-то от поваленного дерева и пнем торчащий теперь под окнами, комель был гладок, как кость, с него давно отпала последняя кора, он потемнел до цвета тесаного камня и прочно — будто врос в нее — вдавился в землю. Привезли его, когда в саду росли только смородина да пламенеющая осенью рябина; сейчас же густая листва приглушала летом посторонние звуки, и здесь порой забывалось, что рядом большой суматошный город с людными улицами, с дымом далеких заводских труб за высокими крышами, с воткнутой в небо иглой телевизионной вышки. Андрей Данилович любил читать письма матери именно тут, близ деревьев, сидя на ровном срезе комля: создавалось впечатление — он не в городе, а в деревне, и не читает, а слушает, как мать рассказывает про свое житье-бытье.
Писала она о колхозных делах, об отце…
«…А старик наш и вовсе сдурел. Возил он нонешнюю зиму на своем колеснике силос на ферму, но как началась пахота, то потянулся за всеми. И поди ж ты, трактор его, хоть и самый малый, а флажок все к нему прицепляют. Один, тракторист возьми да и скажи: я, говорит, дед, украду у тебя трактор. Так отец-то наш стал на ночь-то колесник к столбу веревкой привязывать, прямо как лошадь».
Вдоволь посмеявшись над этим сообщением, Андрей Данилович вытер согнутым пальцем набежавшие в уголки глаз слезы, еще раз прочитал письмо и с тихой улыбкой откинулся спиной на темные гладкие бревна дома, покойно вытянув ноги.
Все в их роду, Лысковых, были по-своему приметны в деревне. Прадед его славился умением точно определять время сева. Сойдет, по рассказам, с дороги на пашню, возьмет горсть земли, пришлепнет ее ладонью на лысое темя, отрешенно закатит, словно слепой, под лоб глаза и, молча постояв какое-то время, скажет, пора ли сеять или пока надо выждать. Любил он еще возиться в огороде и потешал всю деревню то тыквой непомерной величины — не обхватишь, то нелепым, смешным огурцом, похожим на загулявшего — все трынь-трава — мужика, то странными помидорами, не круглыми, как у всех, а длинными, точно он упорно вытягивал их все лето… Какую пользу приносил огород прадеду? Что он пытался вырастить на грядках — за давностью лет установить трудно. Хозяйство же свое он передал сыну некрепким, кормившим плохо.