Где ж тренироваться,
Милый мой дедочек?
Где ж тренироваться,
Сизый голубочек?
Лес назидательно откликнулся на этот странный вопрос десятком сильных мужских голосов:
В турпоходе, бабка!
В турпоходе, Любка!
В турпоходе, ты моя
Сизая голубка!
На дорогу вышли горбатые от рюкзаков туристы, встали друг другу в затылок и строем пошли дальше. Последний увидел Бухалова и спросил:
— Отстал от своих, товарищ?
— Нет. Они меня догоняют, — ответил Юрий Петрович, но тут же, уловив постыдное в своих словах, провел пальцами по глазам и сказал: — Отдыхаю вот.
Проводив взглядом туристов, он резко встал и пошел дальше.
Больше Юрий Петрович не останавливался до самой станции. Шагал он быстро, словно и правда убегал от чего-то. От жары мягко сжималось сердце и слабели ноги. Сильно захотелось выпить, и он, войдя на станции в небольшой вокзальчик, повернул машинально налево, а когда обнаружил буфет именно здесь, то удивился, но потом усмехнулся, поняв, в чем дело: в его проекте буфет-бар — утешение для отъезжающих и провожающих — тоже находился слева от входа.
Буфетчица налила ему полный стакан пахучей коричневой жидкости, и он залпом выпил.
Сидя позднее в электричке, Бухалов вслушивался в успокаивающий стук колес, задремывал, устало прижимался плечом к стенке вагона, мерно покачивал головой и, упрямо гоня из головы все другое, вяло думал:
«Приеду, отдохну — и возьмусь за проект».
ЕГО РУКИ
Все утро в тополях шумел дождь. Теплый, он долго полоскал листву, мыл окна барака, вычернил его стену и насквозь пропитал влагой воздух.
Волков распахнул окно, высунулся наружу и прищурился, приглядываясь к погоде.
Тополя перед бараком стояли прямые, высокие. Ветки их ложились на крышу и скребли по мокрому железу. В просветах между ветками виднелось низкое набухшее небо. Размытое дымное солнце поминутно ныряло в тучи, словно купалось в них, и светило тускло, как сквозь матовое стекло; лучи его, редко пробиваясь на землю неяркими вспышками, отвесно падали в листву тополей, на миг покрывали ее серебром, но, слабые, быстро гасли там.
С тополей вот уже несколько дней опадал пух.
Вчера пушинки густо метелили в воздухе. Сегодня их было мало. Они серели, никли, сворачиваясь, словно таяли, еще не долетев до земли. «А ведь большие вымахали…» — подумал о тополях Волков.
Время, когда сажали деревья, вспомнилось с трудом. Раньше здесь, между двумя бараками, лежала гулкая площадка. «Колонийская труба», — называли это место заключенные. Сюда стекался воздух со всей колонии. Он тек по площадке, гудя, как в большой трубе, вздымал бумажки, приплюснутые окурки, заметал их к бараку… Потом сюда завезли тополя-трехлетки и вывалили на середину площадки. Они лежали там три дня, растопырив черные от земли корни, и выглядели помертвевшими, только в чуть припухлых липких почках теплилась жизнь.
Сажали деревья всем отрядом.
Волков копал в утоптанной, плотной земле ямки, и ему казалось, что черенок лопаты, как рашпилем, дерет руки. Он зло думал о том, что к вечеру ладони начнет припекать, у пальцев вспухнут белые водянистые мозоли, и ругался вполголоса:
— Колупай тут землю, а калым — кусок моченой трески на ужин.
Тяжеловес Петька Коготь возражал:
— Работаешь не за ради калыма. Оно жить веселей станет, как замаячит перед глазами зелень.
— Да ведь расти, гады, не будут. Зряшный труд: не земля, а бетон.
— Э-э… Не скажи-и, — терпеливо разъяснял Коготь. Тополь хошь в какую землю посади, кверх корнями сунь, все одно расти будет.
Иногда из барака выходил старик Филин. Он стоял у дверей, широко расставив большие ноги, держа прямо костистые плечи, и, наклонив большую лысую голову, смотрел на работу. Увидев брезгливо кривящиеся губы Волкова, он сипло смеялся:
— Глядь, Борик-то червя схавал.
Волков отшвыривал лопату, развязно говорил Филину:
— Дай задымить.
Филин протягивал кисет с махоркой.
— Ай, пупок надорвал, что отдохнуть захотелось?
Волков молча крутил самокрутку, быстро перебирая тонкими нервными пальцами, садился на корточки, прислонялся к дощатой стене барака, взахлеб курил и недовольно бурчал:
— От работы кони дохнут.
Старик весело дергал головой, запахивал на груди телогрейку, засовывал под мышки красные руки и уходил, чуть косолапя, в барак, бросая на прощанье:
— Копайте, детки, копайте: работа фартовая.
Со своего места Волков видел, как Петька Коготь, провожая старика потемневшими глазами, с силой сжимал крепкие челюсти.
— Доходишься, — долетали до него слова Когтя.
— А если услышит старик? А? — подмигивал ему Волков.
Петька мрачнел лицом и огрызался:
— Пусть слышит. И до него доберутся.
— Кто? Ты, что ли?
— Ну, может, и я…
— Вот как… Давай, давай.
Смешными казались Петькины угрозы. Филина все знали как старого авторитетного вора, а Коготь отбывал срок наказания только за то, что вынес с элеватора на своих широких плечах мешок муки.
Весь день он подмигивал Когтю, повторяя одно и то же:
— Ну, что ж ты? Давай…
Коготь только тяжелей налегал на лопату. Работал он остервенело, а когда посадил последнее деревце, то вытащил из кармана носовой платок, оторвал от него узкую полоску и обвязал ею ствол.
— Буду смотреть, как оно в рост пойдет.
Тряпочка эта давно отпала от дерева, а сам Петька Коготь вот уже год, как на свободе — работает на заводе электросварщиком. Недавно писал Волкову, звал к себе: электросварщики, мол, позарез нужны.
А сегодня освобождается и Волков. Ждет сейчас, когда выпишут справку об освобождении.
Утром он долго брился, поставив круглое зеркало на деревянную полочку в умывальнике, щупал мягкие щеки, острый подбородок — чисто ли выбрился? — до скрипа мыл лицо.
Потом укладывал чемодан.
В бараке было пусто: все ушли на работу. Только Филин остался дневальным по бараку и сидел в дальнем углу на табуретке.
За двухъярусными кроватями, заправленными легкими байковыми одеялами, старика не было видно, но Волков все утро ощущал на себе взгляд его круглых, в красных прожилках глаз. Взгляд этот точно лип к нему, и Волков отчетливо представлял, как поворачиваются глаза старика, следя за ним.
Он рассеянно смотрел на сырые, тяжелые, будто чугунные, стволы тополей, наблюдал, как вздрагивали их верхушки, отряхиваясь от воды, как вниз, в темно-зеленую, тяжелую траву шлепались крупные капли, а сам думал:
«Все помнит старик… Все… Притворялся только».
Да и сам он ничего не забыл — напрасно обманывал себя. Разве такое забудешь? Во всех подробностях вспомнилась ссора с Филиным… Туда, в дальний угол, где стояла кровать старика, свет электрической лампы доходил слабо, теряясь в одеялах верхних кроватей, но все же было достаточно светло, чтобы играть в карты.
В полумраке лицо Филина выглядело темно-коричневым. Он ловко тасовал колоду, выбрасывал из нее засаленные самодельные карты. Волков принял туза червей. Нарисован он был своеобразно: в красное сердце, обозначающее масть карты, художник воткнул нож, и из-под лезвия его медленно, каплями, сочилась кровь.
— Давай еще, — потребовал Волков.
— Бери, — Филин выкинул карту.
Волков посмотрел на нее. Валет.
— Еще.
На этот раз пришла десятка пик.
— Чтоб ее… — матерно выругался Волков. — Перебор.
Он снял с себя ситцевую рубашку, бросил Филину. Старик на лету подхватил ее, сунул, скомкав, под подушку.
— Банкуй, — торопил его Волков.
Но на кровать упала широкая тень — и карты словно растворились в темноте. Волков и Филин разом подняли головы. Возле них стоял Петька Коготь.