Тучи упорно приближались, наступали сомкнутыми темно-серыми рядами. Когда Реммельгас подъехал к дому мастера Киркмы, до него отчетливо донесся нарастающий гул, и то не был шум леса. Вскоре упали первые тяжелые капли, затем небо над ним потемнело и сразу хлынул проливной дождь. «Надо подождать, пока утихнет», — подумал Реммельгас и спрыгнул с велосипеда.
При виде лесничего Хельми Киркма всплеснула от удивления руками. Стоя на крыльце, она схватила его за руку и увлекла в комнату.
— Может быть, я нарушу ваш воскресный покой, — извинился Реммельгас. — Но дождь отчаянный.
— Наоборот, мне вы всегда приносите покой.
Киркма работала: она подытоживала данные предыдущей недели. Волосы ее были зачесаны назад, открывая маленькие белые уши.
— Красивая прическа, — сказал Реммельгас. — Она придает вам такой энергичный вид.
— Скажите пожалуйста! — воскликнула Хельми. — А я-то думала, что вы вообще не обращаете внимания на женщин и на их внешность.
Хельми сегодня смеялась часто и много, смеялась даже тогда, когда Реммельгас не находил для этого достаточных причин. «Она очень, очень чему-то радуется», — промелькнуло в голове у лесничего, и он с грустью прислушался к тому, как дождь барабанил по стеклу.
Для Хельми было новостью сообщение о постройке узкоколейки и о появлении новой техники. Нет, Осмус обо всем этом не говорил ей ни слова. Впервые она слышит и о том, что ее назначают бригадиром на постройку узкоколейки. Электропилы, трелевочные тракторы, лебедки, узкоколейка… Как она об этом мечтала! Радость ее была так велика, что она чуть не бросилась к лесничему на шею. Разве она не знает, как тяжела, как ужасно тяжела работа в лесу. Порой при виде того, как безнадежно увязала в сучковатой березе или ели пила, которую держали молоденькие девушки или пожилые женщины, она сама хваталась за ручку, чтоб дать передохнуть неопытной пильщице. Она не раз видела, как лесорубы приходили на ночлег в тесный, скупо освещенный коптилками барак, как они медленно съедали свою холодную пищу и ложились потом на тюфяки, набитые сеном или соломой. Опытных рабочих было мало, а страна нуждалась в стройматериалах больше, чем когда-либо прежде. «Как ни тяжело, а работать надо», — думали все и делали свое дело, а Хельми мечтала о том времени, когда машина облегчит труд лесорубов. В том, что это не за горами, она ни минуты не сомневалась.
— А вы не боитесь новых, незнакомых машин? С ними на первых порах много хлопот… У нас ведь нет обученных кадров…
— Раз наши инженеры и рабочие сумели сделать эти машины, то чего бы мы стоили, если бы не сумели их использовать?
— Отлично сказано! — воскликнул Реммельгас и добавил: — Даже Осмус меня обрадовал вчера, я его просто не узнал. Человек-то он вообще веселый и живой, но когда он рассказывал об углублении реки и механизации лесопункта, то был так воодушевлен, что я им залюбовался. Уж и повоевал же он в министерстве!
— Осмус?
Ухо Реммельгаса уловило в голосе Хельми то же сомнение, с каким он сам вчера слушал Осмуса.
— Да-да, он мне все вчера рассказал…
Хельми принялась разглядывать ногти.
— Я больше не очень-то верю… этому человеку… Хитрый он, оборотистый и любит власть. А вы поперек дороги ему стали. Он этого никогда не простит.
— Не пугайте, а то я сон потеряю, — пошутил Реммельгас.
— Осмус уволил Кари. Браковщика, помните? Конечно, он мотивировал это не критикой, с которой Кари выступил по адресу заведующего лесопунктом на нескольких последних собраниях, а беспорядком на лесосеках. Но как делянкам стать чистыми, если сам Осмус только и знает, что торопить все время с вывозкой леса. Он всегда говорил: хлам пусть подождет! А теперь все свалил с больной головы на здоровую…
— Это просто невероятно!
— Но все-таки это правда. Кари сам рассказывал. Он был тут, ушел за несколько минут до вас. Пошел на станцию…
Заметив, с каким жаром она обо всем рассказывает, Хельми смешалась, потеряла нить своей мысли и даже слегка покраснела. В замешательстве она встала и выглянула в окно. Реммельгас улыбнулся.
— Смотрите-ка… Все столько говорят о вашем мужененавистничестве, а вы…
Хельми обернулась, глаза ее улыбались.
— Товарищ Реммельгас! — Она торопливо села на диван рядом с лесничим и крепко сжала его руку. — Не скрою — я счастлива. И за это счастье я должна благодарить вас… Вы лучший человек на свете!
Она выпустила руку Реммельгаса и, не поднимая взгляда, торопливо, словно боясь, что ее прервут, заговорила:
— Я боялась людей, а мужчин презирала. Скольких насмешек мне это стоило! Это казалось таким странным и нелепым, — мужчины пытались на пари излечить меня от этой странности. Да так и не вылечили. Своим ухаживаньем они внушали мне еще большую неприязнь. Если б мы встретились года три-четыре назад, вы бы меня испугались: злющая была, как ведьма. Никого не любила, никому не доверяла, друзей у меня не было. Я даже и не искала их, считала, что с меня хватит моей работы, я отдавала ей всю душу, все свои молодые силы. Я ведь не с рождения такая, я была раньше обыкновенной девушкой, скорее хохотуньей и озорницей, чем тихоней, но жизнь меня обламывала и мяла до тех пор, пока не согнула. Сызмала я работала на чужих — сначала пасла скот, а потом батрачила на хуторе. Зимой жила на кухне, летом — в амбаре или на чердаке. Назови меня кто человеком, я б решила, что насмехаются. Хозяин, бывало, пропьет в трактире несколько тысяч, а потом вымещает свою досаду на батраках. Даже если ты понравишься хозяйке, то она за все лето не даст тебе ни одного свободного дня. А если ты не по душе хозяевам или посмеешь требовать, чтоб они платили жалованье вовремя, так тебе укажут на дверь. Собаку никто не выгонял с хутора, а выгнать батрачку было так же легко и просто, как переменить субботним вечером рубашку… А если вдруг ночью к тебе явится хозяин, пресыщенный своей дородной супругой, а ты, глупая девка, не оценишь такой чести, так тоже можешь убираться. И работа, работа и работа. Мне было смешно слышать, будто она приносит радость… Девочкой я, бывало, расхохочусь, мать меня бранит за это: что, мол, заливаешься, голытьба. Я тогда ее не понимала, не знала еще, что беднякам смеяться не положено. Доверяла жизни. Однажды даже поверила, по своей глупости, сердечным излияниям хозяйского сына, его красивым словам. Дело было не столько в заманчивых обещаниях, сколько в том, что сын хозяина мне нравился. Потом я дорого заплатила за свою наивность — забыла смех и радость, возненавидела жизнь, стала бояться людей, презирать мужчин, воображающих, что у батрачки нет ни души, ни сердца…
Хельми рассказывала, опустив голову, глядя на свои стиснутые руки. Кончив, она глубоко вздохнула, словно ей стало легче, словно с души ее упала тяжесть, и, когда она подняла лицо, Реммельгас заметил, как в ее глазах блеснули слезы.
— Все это было слишком несправедливо, слишком бесчеловечно, чтоб длиться дольше. Сами можете догадаться, что для меня значило установление советской власти. В первую же осень я поступила в Вольветский лесопромышленный техникум. Лес всегда был мне другом, всегда меня успокаивал, возвращал силы. Человек быстро забывает и быстро учится. Я стала браковщиком и забыла многое из пережитого, с головой погрузилась в свою работу. Не только из благодарности, не только из сознания долга перед советской властью, а потому что работа была для меня всем. Возвращаясь в первые дни домой, я плясала от радости. Да-да, скакала, как сумасшедшая: мой труд был свободным, был нужным, и все во мне пело, и лес пел вместе со мной. Я хорошо понимала, что мне дала советская власть. Она дала мне жизнь, богатую, многогранную жизнь. Но я по-прежнему оставалась одинокой, сторонилась людей. Доверие к людям постепенно возвращалось, но неприязнь к мужчинам упорно не проходила. Мужчины со своей стороны немало приложили усилий, чтоб я оставалась все таким же «чертополохом». Вы меня ободрили, сокрушили во мне последнее предубеждение батрачки.
— Только ли я? А Кари? — поддел ее Реммельгас.