Вспомнив все это, Хельми улыбнулась.
— А если и суббота, так что из того? День, как день, и ничем от других не отличается. По крайней мере, всю зиму было так!
«Верно, — подумал Осмус, — все мы старались за десятерых. Ну, я другое дело, — я тут все-таки начальство, в своем роде монарх, хоть и не из крупных, — но других-то что греет? Откуда у них силы берутся сутками работать? Особенно у таких молоденьких, как она? Когда она отдыхает? Развлекается ли она вообще, веселится? Мужчин она терпеть не может. Прямо смех берет. Чуть подступится к ней иной смельчак, едва начнет ухаживать, как она сдвигает брови, а глаза начинают метать такие молнии, что ухажер сразу дает тягу».
Несколько дней тому назад в Куллиару появился один техник из леспромхоза, человек городской, самоуверенный. Боже ты мой, какая грянула гроза, когда он попытался обнять Хельми! Мало того, что надавала парню оплеух по обеим щекам, — она еще схватила со стола чернильницу и выплеснула все чернила на светлые кудри молодца. Ну и хохотали же они, чуть не до икоты! Поделом этому технику, уж больно он задавался, строил из себя Цезаря: мол, приду, увижу, покорю.
Осмус закурил папиросу и внимательно взглянул на затылок Хельми, на плавную линию щеки… Да, хоть лица ее и не видно, а все же сразу скажешь: хороша. Скинуть бы ему с полдюжины лет…
Хельми поднялась и протянула Осмусу еще не просохший от чернил отчет. Осмус принялся внимательно изучать его.
— Почему в Мяннисалу было лишь пятнадцать лошадей? — спросил он, хотя уже и то, что Хельми в горячее весеннее время добыла пятнадцать, было чудом.
— И то хорошо, — ответила Хельми, собирая на столе бумаги. И добавила, будто только что вспомнив — Ах, да, запамятовала: на сто двадцать шестой сегодня побывал лесничий.
— Тот, новый?
— Он самый. Мне потом браковщик Кари рассказывал, как лесничий походил, посмотрел, потыкал туда-сюда палкой и потемнел с лица, как ошкуренная ольха. Кари скорей за штабеля березы… «Ну, думает, теперь загремит…» А лесничий и спрашивает спокойно: «Вы что, новой войны ждете?» Браковщик ничего не понял, глаза вылупил. А тот и объясняет: «Вон ведь, каких вы тут противотанковых заграждений нагромоздили!»
— Скажите, какой остроумный!
— Ну, Кари тут смекнул, что это он о пнях, которые и впрямь выше чем полагается, а как ответить — не знает, смотрит дурак дураком. А лесничий ткнул палкой в штабеля и опять говорит: «До мая вы должны все это вывезти, но у вас, видно, другие намерения…»
— Как будто это его дело! — проворчал Осмус.
— Вот-вот, браковщик так ему и намекнул, хотя и робко. А лесничий ему в ответ: «Если вы к первому мая не ошкурите тут все бревна и пни, то лесопункт уплатит штраф. И более того; весь невывезенный лес будет отобран и продан другому потребителю, более добросовестному».
Осмус швырнул отчет на стол, и на его высоком лбу вздулись синие жилы.
— Что-о-о? Мне, заведующему Куллиаруским лесопунктом, будут еще угрожать всякие молокососы, у которых голова невесть чем набита?!
Хельми собрала со стола бумаги и сложила их в портфель. Стол этот был общий, и его надо было освободить для тех, кому еще предстояло сегодня писать отчеты.
— Инструкции вроде на его стороне… — сказала она тихо, но лишь подлила этим масла в огонь.
— Поменьше бы ты думала о всяких глупых инструкциях! Не перевелись еще у нас канцелярские крысы, которые своими инструкциями и предписаниями тормозят работу. Но их время прошло, у нас не буржуазный строй, а советский, и на первом плане должна стоять жизнь, живая жизнь. А жизнь требует стройматериалов, жизнь смотрит сквозь пальцы на лишний сантиметр пней и закрывает глаза на неошкуренные бревна… Предписания, конечно, предписаниями, и я всегда буду требовать их неуклонного исполнения, но жизнь не цветочек, ее в книге не засушишь.
Хельми была отчасти согласна с Осмусом. В самом деле, что за фантазия у этого лесничего! В такое время, когда на вывозке леса каждый человек, каждая лошадь на вес золота, он вдруг приходит и хладнокровно заявляет: ошкурите пни! Шкурить тоже надо, но это не должно мешать главному, более важному… Хельми пододвинула к себе счеты и принялась подсчитывать итоги для ведомости… Однако новый лесничий действительно чудак: требует в лесу такой аккуратности, будто это цветник. Поживет тут несколько месяцев, побродит по Сурру, по чащам вековых лесов, тогда небось не то запоет. Хельми послюнила палец, испачканный чернилами, и потерла его платком. Все как-то не ладилось сегодня: итог не сходился, костяшки счетов непослушно разлетались в стороны, а из головы не выходил лесничий со своими пнями, видно, не очень-то боявшийся доводов Осмуса и ее самой.
— Что он еще говорил?
— Кто?
— Да все он же, новый лесничий…
— Ах, он? Ничего. Пошел дальше своей дорогой.
Дверь приоткрылась, и остроносый человек в очках позвал Осмуса в контору. Несмотря на поздний час, там еще щелкали счеты и шелестели бумаги. Осмус не делал поблажек ни для себя, ни для подчиненных. «Раз люди и лошади, — любил он повторять, — остаются в лесу чуть не до полуночи, то и конторщикам не к лицу еще засветло складывать бумаги и отправляться домой бить баклуши».
Двери конторы и кабинета заведующего выходили в длинный коридор, где была еще и третья дверь, которая вела в квартиру Осмуса. Возвращаясь из конторы, Осмус задержался на миг в коридоре, раздумывая, не зайти ли к себе домой, хлебнуть глоток холодного кофе. Голова у него гудела от нынешней суматохи… Пока он стоял так в сомнении, из кабинета, дверь которого осталась полуоткрытой, донеслось пение. Запела! Славный у нее голос, у этой недотроги, совсем как серебряный колокольчик! Ишь разлилась жаворонком, едва одна осталась, а при нем была такая нахмуренная, говорила лишь о лесе, о плане, о вывозке, о разводке пил, о фестметрах. Порой он, Рудольф Осмус, любит прихвастнуть за кружкой пива, что хорошо знает жизнь, женщин и их душу, однако душа туликсаареского участкового мастера по-прежнему оставалась для него книгой за семью печатями.
Осмус тихонько толкнул дверь, но петли ее предательски скрипнули и пение оборвалось.
— Продолжай, — бросил Осмус, входя в комнату.
— Что?
— Песня-то недопета.
— Это не я — это кто-то за окном…
Осмус почти вплотную подошел к девушке. Схватить бы за плечи, привлечь к себе? Черт знает, откуда у девушки такая мордашка — ведь и родилась она и выросла в лесной глуши, но даже и в городе он, Осмус, мало встречал таких. Хоть бы заговорила когда-нибудь о себе по-человечески, пожаловалась бы, что трудно, — мужчины и то в лесу из сил выбиваются, а слабый пол и подавно, — хоть бы разок голову повесила… Была бы, как люди, дала бы повод утешить ее, поговорить по душам и…
С улицы послышался шум. Осмус быстро отошел от Хельми, и как раз вовремя, потому что в окне показалась голова в низко надвинутой на глаза зеленой фуражке с лакированным козырьком. Человек за окном, по-видимому, был очень высок — он доставал головой чуть ли не до форточки.
— Пардон, кажется, помешал? — закричал он так громко, будто находился за версту от них. И добавил, оскалив зубы: — Ворковали, голубки, а?
Осмус распахнул створку окна и сказал недовольно:
— Что ты, как сорока, тараторишь на всю улицу невесть что? Есть дело, — так заходи в дом.
Недолго думая, человек занес в окно ногу в начищенном до блеска сапоге и сел на подоконник.
— Вызываю тебя на дуэль, юбочник ты этакий! — И он погрозил Осмусу кулаком.
— Не пойму… за что же, — притворно удивился Осмус, укладывая на своем столе рассыпанные карандаши и ручки.
Пришедший соскочил на пол, швырнул фуражку на стол и, склонив набок свою голову с редкими, но тщательно расчесанными на прямой пробор волосами, уставился на Хельми.
— Ведь он только дурака валяет, верно? А я давно уже на тебя заглядываюсь да разные планы строю. Ведь правда, сердечко мое?..
Хельми, не глядя, отмахнулась и задела рукой крючковатый нос пришельца, слишком большой для его маленького круглого лица. Человек отскочил и, потерев нос, сделал вид, будто вытирает слезы.