И землекопы, вскинув по-солдатски на плечи свои лопаты и ломы, двинулись шумной толпой по направлению к красной крыше, видневшейся у опушки. Председатель отговаривал людей: куда, мол, вы все, затопчете луг, справлюсь и сам, но на этот раз его никто не стал слушать.
Придя в усадьбу Тамма, люди опешили: никто не мог и предположить, что дела здесь так плохи. Скотный двор был уже залит водой, растекшейся по обеим сторонам ведшей к нему кирпичной дорожки. Вода обступила дом с трех сторон и вот-вот готова была сомкнуться с четвертой.
Вырыли наспех несколько стоков, но пользы они принесли мало — воды на дворе почти не убавилось, и людям только и осталось, что перегнать овец в коровник, который стоял на более высоком и сухом месте. Тут скот на первое время был вне опасности. Покачивая головами и бормоча под нос что-то сочувственное, колхозники стали расходиться — незаметно уже наступил вечер.
Тамм несколько лет тому назад смастерил себе лодку — он любил под выходной ставить на реке верши. Все время он помнил о ней и по мере подъема воды перетаскивал ее повыше. Сейчас она была уже привязана к забору сада, к последнему столбу. Тамм и Реммельгас влезли в лодку и отвязали ее от забора. Стоя, Тамм погнал ее вниз к лугам, отталкиваясь шестом и осторожно лавируя между кустарником и буграми. Достигнув реки, оба взялись за весла.
Всюду на их пути Реммельгас видел одну и ту же картину — гниющие деревья, почерневшую ольху и осину, на стволах которых чернели узоры короеда и зияли дупла. Медленно и вяло опускались весла, грусть охватывала гребцов. Реммельгас думал о гибели ценного древесного материала, Тамм — о сене, которое не удастся собрать.
Река Куллиару вилась меж кустов и камней, мелкие крутые петли сменялись плавными излучинами. Порой казалось, что она потечет наконец прямо и далеко-далеко, но вдруг русло вновь изгибалось и возвращалось почти на то же место. Одну такую петлю река описывала и на полях колхоза «Будущее». Она текла издалека, текла сквозь леса, поля и болота, доходила до колхозных земель — до каблука и его подковки, усадьбы Тамма, — а оттуда к болоту, где пересекала сначала торфяные залежи, а потом гиблые топи. Замутив свои ясные воды болотной ржавчиной, река впадала в Кяанис-озеро, которое в половодье бывало широким, как Пейпси, а летом скромно отступало в зыбкие берега, заросшие камышом и осокой. Река появлялась вновь на другом берегу Кяанис-озера, откуда она полукругом возвращалась назад, к полям колхоза. Дальше она текла к дому объездчика в Мяннисалу, как раз к тому месту, где носок сапога упирался в болото. Именно эта, послеозерная часть реки разливалась наиболее широко. Устремляясь дальше, к железной дороге, река образовывала еще одну петлю, в направлении, противоположном прежней. Петлю протяжением в пять-шесть километров, охватывающую полуостров с перешейком всего в один километр. Почти у самого дома объездчика река, пенясь, низвергалась с плотины мельницы.
Именно тут, в меньшей излучине у Мяннисалу, и начинала обычно подниматься вода, после чего она выступала из берегов по всей излучине, а потом и еще выше, уже во владениях соседнего колхоза. Тамм не поленился сходить и к соседям, которые тоже жаловались на разливы, хоть река у них и не растекалась морем, не затопляла поля и не угрожала овцам.
Они плыли меж деревьев, за которыми всюду блестела вода. Тамм, видно, приходил все в большее и большее расстройство от этого зрелища и потому все яростнее налегал на весла. Рот его был крепко стиснут, на челюстях вздулись желваки, отчего все его лицо казалось еще более резко очерченным, чем обычно. При первой встрече с Таммом оно показалось Реммельгасу грубоватым и как бы небрежно вылепленным, но сейчас он видел, что весь облик этого человека дышит силой, уверенностью и неистощимой энергией, и поневоле залюбовался им. Однако пришлось призвать его к осторожности: рывки его становились очень уж размашистыми — уключины скрипели все пронзительнее, а вода так и бурлила под веслами. В конце концов они ехали не по реке и им ничего не стоило врезаться с разгону в какую-нибудь белобокую березу или развесистую иву и перевернуться.
Они поплыли тише, и Реммельгас начал расспрашивать Тамма о местной жизни. Тот отвечал сначала скупо, но потом, когда зашел разговор о его собственных делах, разговорился.
— Диву даешься, где только у людей голова была, когда тут селились, — надо же было залезть в такую топь… В нашей семье народ был неглупый, за дураков никто не считал. Мы с отцом на поденщину ходили. По плотницкому делу мы на всё мастера были, а сверх того умели и стены класть и дороги мостить. Самые исконные мастера по этой части были тогда русские — бородачи из Муствее, но только и мы им не уступали. Отец все тосковал по земле и от этой тоски запоем, бывало, пил, до рубашки пропивался. Да и я был таким же дурнем: как услышу где — сырой землицей пахнет, так прямо всего себя готов продать, с потрохами. Случалось, в батраки нанимался, чтоб к земле быть поближе, но уж больно солон был батрацкий хлеб — два раза по весне нанимался, и каждый раз месяца не проходило, как меня с хутора выставляли: хозяевам, мол, перечу, всех батраков кругом порчу — смуту сею. Нельзя сказать, чтоб я на хлеб не зарабатывал. Господи, да с моими-то ручищами! И сыт был, и приоделся, даже велосипед купил, но разве это была жизнь? Хозяин собакой больше дорожил, чем такой рабочей скотиной, как я… У серого барона, на которого я в первую весну спину гнул, была дочка… Девица как девица, и разодета в пух и прах, и подкрашена малость. К тому же образованная. Мне она не нравилась, уж больно была щуплая да чванная. Кулацкое отродье! А она все ко мне льнула: пройдет мимо, улыбнется, похлопает своими черными ресницами да скажет чего-нибудь глупое. Стал я сеялку зерном засыпать, она тут подходит, кладет на ладонь пару зернышек и говорит: «Что-то скучно стало, позвольте за сеялкой походить, что ли. Только вдруг устану с непривычки?» Представлялась, понятно, будто в первый раз сеялку видит. Я ей так и сказал. Тут она обиженной прикинулась. А хозяин уже заметил, что дочка возле батрака околачивается. Он и раньше это замечал да злился. Приду, бывало, обедать, а он на меня волком смотрит. Меня прямо смех разбирает. Ладно же, думаю, и начинаю притворяться, что девица мне по душе, и терплю все ее фокусы, не мешаю ей вокруг меня вертеться. Старик крепился день, крепился другой, а потом вдруг как заорет на меня: «Ты, парень, видать, забыл, кто ты есть». Я глаза вылупил. «Нет, говорю, я человек, как и ты». — «Ты батрак! — орет, а сам уже весь красный. — Батрацкое отродье! Сей же миг перестань за моей дочкой увиваться!» — «Подумаешь, добро какое!.. А вот захочу — и приударю за ней, по договору не запрещено». Девицу в город к тетушке отослали, а на меня начали работу наваливать — для трех лошадей впору, пока я не помахал старику шляпой да не ушел своей дорогой.
— И отпустили без суда?
— Без суда. Старик, видно, побоялся трепать на суде имя дочки. На другое лето попытался я к другому кулаку сунуться. Дом у него был вроде помещичьего, из пяти комнат, а батрака клали спать на гумно. Я — протестовать. «А чем там плохо?» — удивилась хозяйка, мягкая такая, словно тесто. «Темно. Мыши как на маскараде отплясывают. Опять же пыли и мусору полно». — «Там всегда батраки жили». — «А вот я не буду». И хоть платили там больше, чем во многих других местах, подпоясался я, взвалил на плечо узелок и пустился дальше. Мало в Эстонии мест, где я не бывал. Пошел на шахту. Послали меня под землю учеником. Жили впятером в одной комнатке, — удивляться не приходится, что в карты дулись да водку пили. Народ там был боевой, к стачке готовился. Я тоже не стал ждать сложа руки, чтоб другие мне прибавку отвоевывали. «Мы тут для иностранцев денежки зарабатываем, — сказал я на одном собрании. — Каждый немецкий десятник по нескольку тысяч в месяц огребает, а мы из-за паршивых сентов убиваемся». Этого с лихвой хватило — попал в черный список. На торфяном болоте барахтался, ставил боттенгарны[1] для рыбных королей на острове Сырве. Всюду на мой горб забирались денежные тузы и пытались меня обломать, но мои мускулы только крепли, а голова поднималась все выше. Отец сказал: «Возьмем участок исполу, — может, удастся встать на ноги». Совсем решил на землю осесть. Но я не соглашался. Что может быть хуже испольщины? Я собирался уйти в город, присмотрел себе уже место в Крулле, но отец стал умолять, чтоб я поселился в деревне, — хоть подмога ему будет в старости… Да и мне, что скрывать… где бы я ни был — болтался ли на шхуне в море или рубил под землей сланец, — всюду мне запах земли слышался. Забыть его не мог. Зашел шутки ради в переселенческое управление узнать, нет ли хороших участков. Поводили пальцем по карте, да и ткнули наугад в какую-то точку. Прочли. Оказалось — Туликсааре.