Его тощие руки высовываются из коротковатых рукавов. Он медленно закрывает дверь и медленно оглядывает с нежной улыбкой всех нас. Это первое ритуальное событие в воскресенье, появление отца, который садится с нами за стол.
«Так, подбородок держать повыше, теперь настали трудные времена».
Он бросает разрешающий взгляд на старшую дочь, и она начинает раздавать хлеб и наливает чай из серого эмалированного чайника. Благодать снисходит на нас и я, кажется, ощущаю её даже в своих внутренностях.
Мем сидит, скрестив руки на груди. Это её, свободное от работы, утро, и она излучает удовлетворение от этого.
Время от времени она начинает двигать губами взад-вперёд, что означает погружение в созерцательные размышления.
Я украдкой подглядываю и ловлю момент, когда она выпячивает нижнюю губу: это выглядит так, словно она показывает язык.
Когда она щурясь, ловит мой взгляд, она кивает мне головой и закрывает глаза на мгновение, будто даёт мне знать о нашем с ней тайном сговоре.
Это лучшая часть воскресенья, сцена первая с Мем: она благожелательна, невозмутима и неподвижна как утес, удерживающийся посреди наплыва будничных забот. После завтрака мы с Хейтом (отцом) идём в церковь, девочки впереди бок о бок и с Псалтырём в руках, мальчики в ряд за девочками. Едва мы только выходим на дорогу от дома, мы машем Мем, которая заполняет собой одно из окон и не спеша поднимает руку в ответ, словно мы судно, покидающее надёжное убежище в порту.
С отцом путь в деревню кажется короче, он рассказывает, где раньше работал и показывает мне кто где живёт.
Если Пики идёт с нами, тогда Янти толкает велосипед с хромой девочкой рядом с отцом, который почти весь путь рассказывает истории и отпускает шуточки.
В вестибюле церкви мы ждем остальных прихожан, чтобы зайти вместе с ними.
Я осязаю запах воскресной одежды и аромат одеколона от пожилой женщины, ближе к которой я стараюсь держаться подольше, потому что этот запах напоминает мне о посещении моей бабушки, в Амстердаме, когда она открыла сумочку, чтобы достать мне капли.
Вход в церковь вызывает у меня учащённое сердцебиение, словно я вступаю на сцену театра.
Под тихий гул органа я иду по проходу, благоговейно сложив руки над животом.
Когда я прохожу мимо, взглядом окидываю успевших уже сесть на скамьи и киваю им, и они благосклонно кивают в ответ, одновременно орган начинает играть прелюдию к церковной службе.
У меня возникает желание сделать что-то героическое, чтобы Бог с высоты посмотрел на меня и подумал: «Как я позволил случиться этому чуду». Я чувствую, как по моей коже начинают ползать мурашки и деревенеет шея.
Мы садимся на одну из скамеек. Здесь уже есть небольшие подушки и на каждом месте лежит чёрный Псалтырь.
Я наблюдаю, как Хейт (отец) выходит наружу, на кладбище и скрывается за церковью.
Тринси открывает свой Псалтырь для меня и молча кладёт мне на колени. Она с гордостью показывает пальцем на надпись.
«Моей дочери Тринси. На ее шестнадцатый день рождения. Отец», — гласит она.
Закрываются задние двери церкви и замолкает орган. Я слышу, как на улице затихают колокола, их звон замедляется и постепенно глохнет. Через маленькую дверь в передней части церкви заходят несколько мужчин, один за другим. Сразу затихает шарканье и кашель, настолько важны эти люди.
Внезапно я ощущаю гордость, ведь среди них Хейт (отец), он садится на скамейку рядом с кафедрой, между учителем и человеком, который привёз меня на велосипеде в Лааксум.
«Кто эти люди? Что они здесь делают?»
«Церковные старосты, — шепчет Мейнт. — Они собирают пожертвования».
Воротник рубашки, которую носит Мейнт, сильно поношен и починен голубой тканью. Он, очевидно, чувствует себя неуютно в застегнутой наглухо рубашке: вместо того, чтобы повернуть ко мне голову, он поворачивается всем туловищем, словно у него болит спина.
Пастор — человек с молодым, без морщин, лицом, подпёртым накрахмаленными брыжами.
Он носит очки в тонкой золотой оправе, время от времени поправляя их пальцам. Он вошел в церковь незаметно для меня, и стоит там в своем длинном черном одеянии, как призрак. Не глядя ни на кого, он торопливо огибает кафедру, кладёт свою книгу рядом с большой открытой Библией и благоговейно оглядывает церковь.
Интересно, если он видит меня, знает ли он, что я новенький? Вполне возможно, ведь пасторы знают все.
Я стараюсь стать незаметнее и смотрю в пол. Только бы он не вызвал меня со скамьи.
«Возлюбленные мои прихожане, давайте помолимся…» Молитвы являются для меня усердным самоистязанием: мы молимся до и после каждого приема пищи, в школе и перед сном.
Я прошу продуктов и здоровья для моего дома, я прошу писем оттуда, я умоляю Бога, чтобы он не дал им умереть.
Самые страшные и шокирующие образы проходят перед моими закрытыми глазами, видения, из-за которых я по ночам просыпаюсь и плачу, не в состоянии избавиться от них.
Пастор читает что-то из Библии, а затем говорит непонятно и бесконечно; очень длинно и монотонно.
Я разглядываю высокие окна, через которые виднеются ветви деревьев и кусочек неба с ласточками, которые то влетают внутрь церкви, то вылетают наружу.
Оглядываясь, я хочу убедиться, видят ли окружающие их, или я единственный, кто за ним наблюдает. Периодически одна из птиц ныряет в узкую щель и прочерчивает голубое небо, и я терпеливо жду, пока она вернется и через какое окно залетит внутрь.
«Горе им, потому что идут путем Каиновым, предаются обольщению мзды, как Валаам, и в упорстве погибают, как Корей. Таковые бывают соблазном на ваших вечерях любви; пиршествуя с вами, без страха утучняют себя. Это безводные облака, носимые ветром; осенние деревья, бесплодные, дважды умершие, исторгнутые; свирепые морские волны, пенящиеся срамотами своими; звезды блуждающие, которым блюдется мрак тьмы на веки…»
Это бессвязные слова без смысла, волны которых неустанно следуют друг за другом, постулаты и правила, о которых я ничего не знаю, вызывают у меня головокружение и сонливость.
Когда это закончится, не может же это продолжаться вечно?
Синие облака в небе пролетают мимо, и листья на деревьях начинают шелестеть. Собирается дождь.
Если я долго буду смотреть на пастора, может быть тогда он почувствует, что уже достаточно и перестанет говорить.
Я оглядываю окружающие лица, которые выражают благоговейную усталость. Они слушают с благодушным детским вниманием, граничащим с изумлением. Понимают ли они всё это, или же это от того, что они слышат всю жизнь эти слова?
Они запевают. Прихожане следуют неспешной торжественной мелодии, исполняемой органом.
Мейнт суёт мне текст под нос, и я стараюсь петь вместе со всеми и по возможности делаю непринуждённое лицо.
Иногда мой голос неожиданно срывается — это нарушает общую чистоту звучания, вносит диссонанс в общее пение.
Я пытаюсь следовать мелодии, я беспомощно путаюсь в нотах, а затем начинаю просто беззвучно шевелить губами.
Если пастор ещё не слышал моих неверных нот, то возможно, что учитель уже рассказал ему о моем незнании Апостолов…
В следующей части проповеди, я вдруг вспоминаю, как у себя дома, в Амстердаме, тайно заглядываю в книгу с картинкой, которая вызывает у меня учащенное сердцебиение: женщина без одежды, которая наклонилась вперёд; она обладает белым, полным и мягким телом. За её спиной стоят два старика с грубыми и злыми лицами. Один поддерживает в раздумьи подбородок, другой держит свои руки на голом животе женщины. «Сусанна и старцы» — было написано ниже картинки и я слышу теперь те же слова в проведи[5].
Мужчины, которые сидят в первом ряду, называются старейшинами. Неужели они все так поступают?
Эти мужчины, Хейт (отец)..? Я не могу себе представить, что он так поступал с Мем.