Время истории потеснено в Палестине безвременьем мифологии. Но где смято время, там стерто пространство. Вызываемая этим пространством усталость лишь с большой долей сомнения может считаться критерием его фундаментальной проявленности. То, из-за чего творится распря, лишено ясных контуров и значений, полумиражные территории, нечеткость которых усугублена перекраиванием их подрубленной ткани, даны в знойном облаке выветривания, ускользания. В раму пейзажа вставлено затуманенное стекло, и глаза очевидцев худо справляются с наблюдением. События совершаются точно в коконе или в пластиковых мешках наподобие тех, что раввины из «Похоронного братства» используют для собирания оторванных терактом рук, ног и голов. Вернее, взаимозависимость объекта и глаза прямо обратная: интенсивность происходящего так велика, что восприятие пеленает предметы, дабы зрение, вперившись в них, не ослепло. Так или иначе, эта оплывающая, непрозрачная криволинейность — плохая улика для памяти, которая, удерживая вектор и правду вражды, отказывается надзирать за деталями.
Русская община Израиля находится в особенно уязвимой позиции, ею самостоятельно выбранной и заслуженной. За десять лет, вместивших последний, миллионоголовый иммигрантский наплыв, она научилась приобретать квартиры в рассрочку и электротовары со скидкой, обзавелась колбасными, книжными и сапожными лавками, обогатила бордели для смуглого левантийского тела бледновато-славянской и ашкеназскою плотью блудных дочерей и сестер, отрядила в парламент полпредов своего ума, рожала и хоронила, страдала и воскресала, как аграрное божество, но не удосужилась обдумать воспоминания, собрать следы своего опыта под этим низким небом. В «Богоматери цветов» Жан Жене сказал, что негры возраста не имеют. Когда им приходит охота определить точную дату своего появленья на свет, они связывают условные цифры с эпохой голода, или смерти трех ягуаров, или цветения миндального дерева и запутываются окончательно. Русскую общину в Израиле характеризует та же невинность сомнамбулизма. Начало ее скрылось в дали, ее настоящее, словно розовыми лепестками, под которыми Нерон похоронил свою мать, засыпано счетами, квитанциями и повестками; между тем и другим — пропасть забвения. Неизвестно, отчего это так, но сколько раз изумлялся: спросишь у собеседника, что делал он здесь тому назад года два, и в ответ — наморщенный лоб, разведенные руки. Кое-как еще факты всплывают, а приуроченность к времени испаряется начисто, и 95-й, допустим, год, от 98-го не отличается ровно ничем. И никакого интереса различать. Звери тоже забыли, худо ли, хорошо ли им было у мистера Джонса, но их надломил большой, с псами на выпуск, террор, здесь же хватило знакомства с ипотечною ссудой.
Опорожненность сознания, амнезийно растратившего после опутавших его злоключений символы, узелки, зарубки и теперь обреченного слепыми глазницами смотреть на столбы и колонны, откуда изгладились письмена. Эта жизнь сгинет проще, чем любая другая, а полвека спустя, если сохранится печатная форма, кто-нибудь, вдохновившись забытыми книжками про русский Шанхай и Харбин, выпустит палестинский альбом о минувшем, и там будут снимки развесистых пальмовых листьев в снегу, под сению коих потомки найдут силуэты — то ли женская сборная (хоккей на траве), то ли братание белогвардейцев с евреями.
Уличное. Расы и птицы
Заподозрил неладное, трухлявую тропку в обманчиво спелом яблоке дня. Я не из тех, кто спокоен, когда осаждает таинственность встреч.
Утром прошамкали мимо китайцы, в респектабельном белом районе, куда им подобные не забредают, на обоих обноски, тряпичная грязь — и домашние шлепанцы; верно, прижились поблизости, в незасыпанной крысиной норе плодить нищету, ведь и женщин найдут. Один плотный, корявый, другой мельче, без переднего зуба и, поравнявшись со мной, выронил из лепешки съедобный кругляш. Я бы не стал поднимать с асфальта кусок запеченного в тесте мяса. Он поднял, обтер бурой ладонью и опять начал питаться. Я отвык, что при мне подбирают с земли и едят, но строительным рабам нужно насытиться, они не платят вторично за то, что уже было оплачено. Элементарная мысль, раньше не приходившая в голову: дабы вникнуть в их положение, надо быть готовым поднять мясо с асфальта, и не быть готовым, а просто взять и съесть, совсем не думая об этом, никак не выделяя событие из череды одинаковых происшествий. Пусть не говорят, что, мол, это необязательно, ибо нас без опыта научили, какая боль под трамваем, — все ложь: нам неизвестно, что чувствует раздавленная собака, даже раздавленный человек. Уборщик из торгового центра, кадыкастый карлик-горбун в ермолке, толкавший тяжелый, на скрипучих колесиках, мусорный бак, и так ежесуточно, по нескольку раз, а еще он должен очистить все урны, извлечь из писсуаров окурки, промыть унитазы и насухо вытереть им же надраенный пол в двух смежных уборных, он ведь свой парень и в женской, — я отлично пойму его, когда спина моя станет горбом и руки пропахнут отбросами.
Днем промахнулся с местом в автобусе, едва выехали, тень уплыла к соседям. Солнце, в середине мая щадящее, снисходительное, вдруг, вскипев, насквозь прожгло увеличительную лупу. Разогрелась щека, загорелся висок, ровный жар пал на шею, плечо, опалил две трети туловища, замелькали кляксы и пятна расцвеченной тьмы, тупой звон в голове, я внезапно весь высох от жажды. И голод встрепенулся. На завтрак, часа четыре назад, немного за зиму погрузнев, разрешил себе к лимонному чаю лишь полтора поджаренных ломтика хлеба, несколько яблочных, медом намазанных долек, жгло, пекло, припекало, жажда вмиг иссушила, голод высосал кольчатым яйцеглистным червем (если есть такой — чтоб немедленно отозвался), высосал тошнотой, кислым, сколько ни сглатывай, приливом слюны. Попробовал, вежливо зажимаясь ладошкой, рыгнуть, и сонливость, сонливость, волнами одурь и муть, а черная вторглась, уселась напротив. Росту в ней, молодой и кофейной, с четвертьмулатной молочною пеночкой-пленкой по маслянистым верхам ее мокко наросло метра три, она сидячая высоко возвышалась (проверил) надо мною стоящим. Колоссальные формы, то есть буквально формы колосса, тугие тыквы грудей, цельнопышущий торс великанши, атлетический горельефный пупок в дымящейся мышечной перспективе меж короткой спектрального распашонкой и узорными шальварами, древесно-ствольные бедра и голени, одной рукой раздавит мое горло, как тростниковую флейту, переломит, как тросточку, но ни разу, ни разу я не встречал столь бередяще стройных пропорций, столь бредоносного в своей соразмерности сочленения, делавшего осанку ее — вот словцо — богоравной. Я вдыхал этот мускус, сандал, горстку нумибийским потом окропленных сухофруктов, я упивался ее пульсирующей огнестойкостью и без опаски смотрел ей в лицо, а она не могла меня видеть, сморчки, корешки, лежалый укроп ее зрением отклонялись. От человека была она далека, ни страха, ни похоти, спокойствие идола, пещерного тотема живоглотов, танагрская статуэтка, забормотал невпопад классик французской словесности, трогательно распалявшийся, покуда герой его прозы, наступая грудью и животом, теснил к постели нагую модистку, которой и адресовалась красота комплимента. Обморок был уже рядом, когда исполинская плоть полыхнула пред внутренним взором моим тем самым, однажды сразившим меня излучением, я вспомнил первое наше свидание, и освежающий ужас тождества открыл мне глаза.
Британский музей, зал египетских древностей. Обломки изваяния фараона: стопа, кусок руки, голова, все непередаваемо грандиозное — приди статуя целиком, ее содержали бы и показывали на стадионе, чтоб по утрам умывалась она облаками. Лицо негритянки в автобусе было копией андрогинного фараонова лика, это и ввергло в смятение. Лунный, к овалу стекающий диск, повелительно-плавные скулы, бесхвостые рыбки очей, приплюснутый, с вывернутыми ноздрями нос, на сытых и ненасытных губах блажная полуулыбка господина. Абсолютное сходство, мировой дух через три с половиною тысячи лет сопоставил друг с другом два лика, развеяв сомнения в их царственной кровнородственности. Он брат, она сестра, она брат, он сестра, он воплощенье ее тогда, она воплощенье его сейчас, он воплощенье свое сейчас, она воплощенье свое тогда, братскосестринский третий пол, чистый лотос, великий покой, дельта Нила им колыбель. Негры часто в моем присутствии доказывают свою расовую полноценность и превосходство ссылками на Египет — агатовая смуглянка была Нефертити, пламенеющей нефтью разливались по вражеским землям бесстрашные армии Рамзеса-Тутмоса, все пирамиды, иероглифы, сфинксы построены эбеновыми предками, цитируют сказки, любовные гимны, поэмы знойные, благовонные, где юные груди, не остывая в тени пальмолистьев, имеют вкус финика и вина, а лепет нежных губ что всплеск браслетов, не забыты слова Ипуера, плач над страной, загубленной дурными жрецами, ленились вырезать надписи, приготовлять церемониальных гусей. Это все наше, нагнетали давление тель-авивские негры, и Нерукотворный Памятник тоже, папирус Честер-Битти IV Британского музеума. Умер человек, стало прахом тело его, и все близкие его покинули землю. Но писания его остаются в памяти и в устах живущих. Книга полезнее дома обширного, благотворнее она часовни на Западе, лучше дворца богатого, лучше надгробия во храме. Есть ли равный Дедефхору? — вопрошали меня тель-авивские негры, обводя руками свой круг, как бы давая понять, что преемственность кожи делает их взошедшим духовным семенем писца, среди них, нигде больше, живут его поучения, на нестираемых табличках сердец. Найдешь ли подобного Имхотепу? Нет ныне и Нефри или Ахтоя. Назовем еще имена Пта-емджехути, Хахаперрасенеба. Есть ли схожий с Пта-хотепом или Каиросом? — наступали они в сознании радости, что ни один здравоумный не сможет оспорить старшинство этих угольных колдунов.