Травен
О Травене Торсване, писателе-невидимке, до самой кончины его на излете 60-х было известно не больше, чем о посеянном в почву мудреце аграрных времен. Литературный сыск, пристыженный серией провалов, все же сумел свести и сплести несколько нитей, принадлежность которых одному и тому же герою ранее нельзя было помыслить, автор мелькнул в пыльных кулисах, да в них же и скрылся. Ожидавшая цирковых разоблачений публика сожаления, однако, не испытала, потому что «разгаданный» Травен ей не понравился. Он оказался революционным писателем, то есть тем, кто, отвергая жестокость, террор, разрушения, а также оправдывающую живодерство риторику беспощадности, копает под фундамент существования, и обнажается не отвлеченное — наиконкретное уродство силы и ее приспешников. Но критика есть предварительная задача этого писателя, его цель — расчистить путь для прихода в текст и в мир идеала, определяемого словом «солидарность». Неподдельная солидарность с обездоленными группами и одиночками, чья жизнь, мало сказать, никого не интересует (этот расхожий оборот пустее клетки, где в певческих схватках скончалась птичка), но не интересует настолько, что, если все они вдруг вымрут, мор будет замечен разве учетчиками и стрелками, загонщиками штрафников. Вот что удалось узнать о Травене, когда дни отшельника завершились и были на ощупь воссозданы из косвенной смальты двадцати двух его биографий.
Он родился в 1890-м в Чикаго, происхождением скандинав, бродяжничал с юности, был юнгой, грузчиком, кочегаром на кораблях, за пару лет до войны, прервав кочевье, поселился в Германии. Немецкий вряд ли изучал, предположу, что язык шумел в нем и раньше, уж очень быстро затеял он издавать оранжевые прямоугольники «Цигельбреннера» («Обжигающий кирпичи»), от корки до корки их заполняя воззваниями и речами. Крайний тон анарховоз-мущения вел его к баварским повстанцам-поэтам, трактование революции как разожженных провиденциальных костров — к ним же. Книга сама раскрывается на фотографическом лике старшего друга: Густав Ландауэр, ангел баварских советов, мусульманином Хаким-беем причисленный к цвету еврейства. Лицо праведника, такие заживаются редко. Мысли прошлых эпох на девять десятых находятся в релик-вариях и представлены масками, слепками; мысль Ландауэра, презиравшего выгоду, не удалось зачехлить, проархивировать каталогом, занафталинить в ларе, она действует в натуральных стихиях, ею думают огонь, вода, воздух, земля. Багровая религиозная встреча революции и человека отмечена взаимной доверчивостью, революция создает личность и ненасильственно создаваема ею, примером тех избранных, что посвящают себя бескровному творчеству общественных форм, обходящихся без участия государства. Ландауэр был убит, Травен, приговоренный к расстрелу, юркнул в нору, продолжил «Цигельбреннер», коего направление делалось все мрачней и мистичней; погоню дразнил он до 1921 года и, вырвавшись за флажки травли красных волков, бросился в Мексику. Там материал и стиль его добрачевались до мифологии. Сборщик хлопка, золотоискатель, лесоруб, единственный белый в чистилище тропиков, в туманном и непридуманном, божится биограф, скитальчестве, после чего — полюс оседлости, Акапулько, Мехико-сити, по-партизански укрытое убежище и полтора десятка романов в защиту мексиканского чернозема, индейцев. Сочинял везде, в подполье, в сторожке средь джунглей, в европейских отелях, и всюду не узнан, меж тем рыскали понаторевшие в поиске. Травена нет, отказ от свиданий с читателями и прессой тотален, он легендарно невидим, как потом Кастанеда, нет, это Кастанеда — как Травен, а что это так и что вдохновлялся Карлос травеновс-ким ускользанием, я понял, когда прах ученика дон Хуана развеяли над горами и лесом. Пепел Травена, по его завещанию, в 1969-м рассеяли над индейцами Чьяпаса, и спустя два десятилетия из пепла поднялось поколение, взбунтовавшееся из-за бесстыдства властей, ведь оно съело тотем непримиримости к существованию нищеты, не имеющей выхода, так что Травену, если б дожил, предстоял выбор, поддерживать не поддерживать бунтовщиков, он одинаково отрицал справедливость посредством оружия и положение, при котором у нищеты нет выхода.
Его лучшая книга, морской роман «Корабль смерти», написана против государства. Книга из любимейших мной в литературе века, проникновенность ее светоносна, до каких высот мог взлететь пролетарский роман, кабы его, с одной стороны, не уничтожил снобизм эстетов, с другой — лицемерие защитников, извративших своими поделками идею. У государства обязательно свойство, входящее в систему управительных функций: ему нужен класс отверженных, донный слой неудачников, сознающих, сколько б ни бились над одоленьем удела, что их голод, усталость, замаранность — неизменяемы. В разные периоды, ибо кровохлебная жадность государства то усиливается, то чуть ослабевает, величина этого слоя колеблется, различно и попадают в него. Тысячи рухнули за борт после того, как бюрократия отобрала у них документы; тысячи бесплодно возносят молитвы, дабы господь цехов и ангаров, винокурен и мясохладобоен вернул их, изгнанников, в промышленный эдем; тысячи перестали даже просить.
На кораблях мертвых, в сколоченных для затопления узилищах-катафалках с зубами во чреве, ранящими тюремный народ, места хватит всем, кого вычеркнула из списков суша. Плавающие на этих кораблях бездомные мертвецы с них не бегут, хотя в обычной тюрьме было бы легче, в тюрьме не заставляют работать круглые сутки, дырявясь о раскаленные зубья.
Голосом рассказчика автор объясняет смысл неропщущей покорности. Часто, когда он был еще жив и среди живых, вспоминает из-за гроба повествователь, он не понимал, как возможно рабство или военная служба, но тайна открылась ему. Человек любит рабство, гордится, что его бьют, истязают. Если б он прыгнул в воду, ему не пришлось бы гнить в корабельном аду. Почему он позволяет пытать себя? Потому что надеется вернуться к отнятой у него жизни, и это иллюзия, он уже мертв.
Ваша правда, пессимистический вывод, таков весь роман, кончающийся тем, что только великий капитан Смерть готов без бумаг принять моряка на свой комфортабельный, свободный от издевательств корабль. Донный слой по собственной воле воспроизводит свою вовлеченность в страдания, и, стало быть, вечно государство, что отворяет пред ним кладези унижений, несбыточна революция, бессильная расторгнуть их союз. Цезарь Август Капитализм доволен, гладиаторы идут к нему сами, умоляя разрешить им погибать на арене. Но революционный писатель, каким, вопреки невозможности, хотел быть и действительно был Травен Торсван, находит себя в отсутствие революции — в бесполезном отстаивании идеала солидарности. Раз никому нет дела до отверженных, он скажет о них слово, которого они не услышат, почти наверное не услышат, начальство же эти слова от себя оттолкнет. Все же он говорит. Он, сборщик хлопка, матрос, лесоруб, не затем вырвавшийся из последнего ряда ненужных, чтобы предать своих братьев молчанием, знает, что самое радикальное деяние в литературе — сочувствие к павшим. По-моему, это так ясно, что можно не заканчивать фразу.
Дом в переулке
Снова пасмурный январь, четыре года, как я наткнулся на эти дома в квартале развлечений для всякого люда. Около барачного здания стояли ажитирующие бухарские юноши и теребили пурпурную портьеру, в масляных пятнах кумачовую тряпку, занавесившую проем. На стене с наивным реализмом изображалась веселящаяся особа в цилиндре, бабочке и очень коротком, едва прикрывающем ягодицы костюме цирковой амазонки, вместо же лошади художник нарисовал пиджачного господина, коего, игриво нацелившись дирижерскою палочкой, наездница заманивала спелостью своих ягодных капиталов. Что это, спросил я юношей. Девочка танцует, отвечали они. Заходи, понравится, добавил, сверкнув золотыми коронками, хозяин-грузин и обратился к скучающим туркам-фланерам: пожалуйста, буюрум, но турки проигнорировали. В дом вошли двое, я и нарядный бухарец (расстегнутое демисезонное пальто, бархатный жилет, малинового шелка сорочка), третий, антильский негр в заношенном комбинезоне издольщика, дожидался внутри.