Никогда еще искусство не было так горько разлучено с абсолютным духом и мировым событием. Корень зла не в потере искусством своего языка, не в дискредитации новшеств, но в том, что оно не отвечает грандиозности происходящего: немощный карлик умещается в отпечатке ступни великана, тщась поспеть за шагом его, ответить на вызов. Людям, вовлеченным в реальность, в ней действующим, испытывающим ее давление, невыносимо воспринимать искусство как нечто огороженное, спрятанное в резервации, отделенное от зрителя рампой или охраняемой законом преградой. Таким людям нужно непосредственное (до катарсиса!) участие в художественном происшествии. А нынешнее искусство недостоверно, неубедительно. Есть один способ вернуть утраченное доверие — сотворить чудо, объективное для всех, кому доведется быть свидетелем. Искусство снова должно стать магическим волюнтаризмом, с подтвержденными результатами своего волшебства.
Уже нет сомнения, что мы говорим о сионизме, о магико-теургическом творчестве, явившем неопровержимый факт чуда. Государство Израиль вызвано к жизни литературой — несколько текстов собрали в себе всю силу обетования, во исполнение коего построены города на территориях песка и болот. Цель сионизма формулировалась так: обретение правоох-раненного убежища в Палестине. В действительности он означал преодоление еврейской истории, которая, с одной стороны, возобновляла свою дурноту за счет вечного возвращения все тех же внешних преследований, а с другой — питалась безвременьем, сочившимся из-под молитвенного покрывала иудаизма. Непосильная, в самом точном смысле утопическая задача, получившая соответствующую оценку в трезводумающей еврейской среде.
Но эпиграфом к роману «Альтнойланд», эпиграфом, который стал девизом первоначального сионизма и возглашал: «Если вы захотите, это не будет сказкой», Теодор Герцль продемонстрировал, что не намерен связывать свою мысль и поступок с пространством возможного, заповедав потомкам область безумного. Проницая законы магико-теургического искусства (между ним и сионизмом разницы нет), Герцль довел свое слово до отчаянного градуса желания и пророческой непреложности — Израиль создался всего на несколько месяцев позже той даты, что была указана Герцлем за 51 год до того, в выступлении на первом конгрессе. Когда писал он трактат и роман, откуда выросли Тель-Авив и все остальное, то, по собственному признанию, физически чувствовал, что его осеняют крылья будущего, крылья демонов, поющих сегодня песни жалобы и уныния. А в минуты упадка подкреплял силы музыкой Вагнера, он и тут нечто предвидел. Смерть была его последним чудом; сотни тысяч евреев из медвежьих углов Восточной и Центральной Европы съехались проститься с человеком, возродившим достоинство и надежду.
Сейчас в Израиле об этом вспоминают с лицемерной умильностью и в расчет не берут, разучившись желать. Сионизм здесь в загоне, и не случайно, что в этой стране закончилось искусство, как закончились времена местного желтоглазого года. У правой элиты сионизм выродился в антикультурную доктрину охранительства, а крайние группы правых, кажется еще готовые напрячься для прыжка, отличаются пещерным складом сознания. Левые, способные отдать полгосударства ради мира с ненавидящими их врагами, в страхе закрывают лица, изредка встречаясь глазами с жаждущим архаическим идолом и хотят низвергнуть это непотребное изваяние в Иордан, утопить его в средиземной волне близ «Ше-ратонов» и «Хилтонов». Мы живем в эпоху после идеологий, гипнотизируют левые свою паству и твердят о несовместимости односторонних воззрений отцов-основателей с демократией начала нового века. Что ж, есть в этом резон, даже простецкий, в пропотевшей солдатской хэбэшке и воспитанный в тупом уставном подчинении сионизм не всегда согласен с их нуждами, а уж излишества теургии, самостоятельно т(в)орящей свой закон… Но когда настанет пора решающих предпочтений и на одну чашу весов будут брошены регламент и норма, а на другую — старая боевая еврейская вера в невозможное, каждый, в ком не угасла совесть строительства, сделает выбор в пользу магического искусства, как он бы выбрал не болезнь, а здоровье.
Почему все же именно это место? Погост и склеп Макса Нордау? Здесь из разрозненных нитей возникает пряжа. Писатель, культуркритик и врач, Нордау диагностировал упадок искусств в конце XIX столетия и посвятил себя работе на поприще национального возрождения, дышавшем нерастраченной энергией. Выбирая между болезнью и здоровьем, он не постеснялся осудить первую и восславить второе. Нам пытаются доказать, что искусство — это безопасный конвейер объектов, инсталляций и другой чепухи, доступной любому кустарю. Что оно лежит там, где суетятся кураторы и процветает ограниченная ответственность. Нам говорят, что сионизм давно уже кладбище и названия улиц, что он комфортабельный санаторий для старцев. Мы отрицаем. Искусство и сионизм, понятые изнутри своей правды, опровергают постельную иронию и покой. Их современный, уютно-щадящий, в отдельной палате с фонтаном и садом режим — зловещий гротеск, против которого…
У склепа Нордау, по листочкам, поднесенным к глазным прорезям пуримской маски барана, я выкрикивал эти слова, на гравийной тропинке Саша Файнберг жег охапку чайных роз, гладиолусов, астр, символизируя костер всесожжения, жидкая публичка двоюродных благосклонцев внимала сизым струям и сипловатой патетике, когда я доорал, а он управился с цветами и спичками, косовато, клейкой лентою, кое-как, сикось-накось прилепили к цементу могильного домика лозунговый девиз и, наглядевшись на дымные клубы, махнули всей компанией в паб, где сдвинули столы и отметили представление, по науке — перформанс, макаронами под названьем спагетти. С Файнбергом, крепышом тридцати двух симферопольских лет, завсегдатаем мускульных кабинетов, книгочеем, слегка рисовальщиком, чуточку строчкописцем-каллиграфом, попеременно бодрячком-жизнелюбцем и меланхолическим нытиком, я свел знакомство полугодием раньше: снобирующая поэтка, выпускательница кокетливого журнальчика, чья эфемерность была под стать его содержанию, мирволя провинциалу-крымчанину, а уж он-то, автодидакт, очарованно ловил подол ее покровительств, заслала его ко мне для разговора на тухлую, по обычаю, тему, вот и свиделись в зимнем патио с пальмами, на севере южного города, под теплой облачностью небес. Журнальчик лопнул прежде, чем мы добеседовали, и пленка с двухчасовой болтовней, в мутном течении коей Файнберг восхвалял современность, а я столь же ко времени греб поперек, в печать не попала, но к тому я клоню, что напоследок было мной сказано, забудем глупости, устроим представления, как мы, свободные радикалы, их понимаем. Прямое действие, аксьон директ, прочувствуем опыт на собственной шкуре, нет больше сил вперяться в экран, отвергая реальность.
Я нуждался в партнере и угадал в нем энтузиаста. Сам я был холоднее. Но мне надо было чем-то спасаться. Дом в переулке, бедность, безрезультатное многописание (два пространных труда, зеркальное переложение знаменитого пилигримства, а равно сопоставительный разбор итальянских, лазурно-озерных, прибрежно-адриатических эпизодов Винкельма-на и Гиббона, оба готовые на три четверти, были мной забракованы и едва не попали под горячую, с зажженною зажигалкою, руку) измотали меня совершенно. Я хотел забвения, твердых поступков и обуянности. Мы условились обсудить ситуацию у него на квартире. Хата поразила меня своей красотой: по приезде удалось ему приворожить засидевшуюся девицу из состоятельной старожильческой семьи и взять за невестой хоромы. Рождение двух мальчиков перевернуло половые роли; жена, неприветливая особа, молчащая так, будто вся твоя подлая жизнь оскорбляет ее, вернулась в карьерную службу, наказав мужу сидеть с малышами. Он зарекомендовал себя не просто хорошим — образцовым отцом, мыл, кормил, подтирал, вылизывал, укладывал, баюкал, и все с любовью, и еще успевал изменять благоверной со спелыми девками, она ж, интуитивно встревожившись (женщину не обманешь), но как бы унюхав не самое гадкое, не всю меру падения, мстила по-своему, выдавала ему на карманные нужды обидную мелочь, перебьешься, кобель. Я восхищался его витальностью и надеялся употребить ее для себя, в акционном разрезе. Не прогадал, не прогадал, кроме молодецкого пыла в нем оживился вкус к выдумке, идеи ковались совместно, мы спланировали серию, пронизанную общей идеей, которая, как декларировалось в составленной нами листовке, проясниться должна в тот момент, когда все действия будут осуществлены. Камлание на кладбище по счету было третьим, первым занялись Крест и Зеро, привожу описание.