Шкаф остался почти пустым, постель была разворочена, с перекладины попадало белье, и то, что не пошло в узел, валялось в беспорядке.
Тогда старый Чизмазия снова поднялся со своего места. Он остановился посреди комнаты, перед Мартой, некоторое время смотрел на нее, а потом сказал:
— Слушай, Марта, ты делаешь глупость.
— Нет, не глупость. Чтоб он меня топтал сапогами? Кто я ему?
— Жена.
— А я не желаю быть его женой, не желаю быть его служанкой, только варить ему, стирать да помогать в поле. Пусть поищет себе другую служанку.
— Да, может, ты и права. Но не думай, что ты так уж правильно все делаешь. Слышал я о тебе всякое… Не подумай, что я тебя осуждаю. Это дело твоей собственной совести. Я хотел тебе только сказать: ты тоже ведешь себя небезупречно. И если ты сама в чем-то виновата, то и других не надо осуждать так строго. В жизни многое приходится терпеть.
— Хватит с меня, — сказала она кратко. Она понимала, что отец, может быть, и прав, но она уже приняла решение и не хотела его менять. — Больше я не позволю ему пинать меня сапогами.
— Переждала бы денька два-три у брата или где ты там была. Обдумала бы все хорошенько и поняла бы, что лучше всего остаться. В жизни многое нужно вытерпеть, но многое и забывается. Через месяц или полгода, уж во всяком случае через несколько лет ты очень пожалеешь, что так поступила. Жилось тебе здесь неплохо, признайся в этом сама. И нигде тебе так не будет, как здесь. Всюду будешь служанкой, а здесь ты была хозяйкой. Подумай об этом.
— Нет, — сказала она, — если хотите разговаривать, давайте говорить о чем-нибудь другом.
— Как хочешь, — ответил он и опять сел. Больше он ей ничего не сказал.
Вскоре приехал на телеге ее брат, он вошел в дом, вынес и погрузил на телегу узел и все ее вещи.
— Хорошо же вы с ней обошлись, — сказал он властно и презрительно.
Чизмазия взглянул на него и ничего не ответил. В это время вернулись дети.
— Я есть хочу, — сказал Тинек. Барица молчала. Стоило ей взглянуть на дедушку, как она все поняла.
— Пошли, — сказала Марта. Она взяла детей за руки и выпихнула их за двери. Барица с порога еще раз оглянулась на дедушку, словно хотела с ним проститься. За окном заскрипела телега. Брат Марты шел, погоняя запряженных в телегу коров.
Старый Чизмазия сделал несколько шагов по комнате, где сейчас был ужасный беспорядок. Вдали на дороге затихал шум колес. Чизмазия облокотился на окно, выходящее в сад. По саду шла Марта, она не захотела идти по деревне, чтобы все ее видели. Правой рукой она держала за руку Барицу, левой — Тинека. Они все больше тонули в густом тумане.
В доме стояла ужасающая тишина. И она испугала Чизмазию. Он запер наружные двери, сунул клюку под крышу и ушел отсюда.
Вернулся он только к вечеру. На пороге кухни сидел Тони, подперев голову руками.
— Они ушли, — сказал отец.
— Да, — коротко подтвердил сын.
Старый Чизмазия оглядел кухню, очаг. Все было мертво, огонь не отсвечивал из печи. И не пахло дымом и топленым молоком.
«Сегодня так и ляжем спать, — подумал он, — и еще много, много будет таких вечеров… И ноги нам никто теперь не помоет».
Все было мертво и пусто…
Целый год тянется такая жизнь. Печь большей частью стоит холодная, в доме снова старый беспорядок. Трубку теперь можно бросить на столе и потом быстро ее найти. Можно швырнуть на постель шляпу или пиджак, и никто не станет сердиться. Грязные сапоги можно закинуть под скамейку или прямо на печь — сушиться. Подметается только середина комнаты, и не надо выходить за дверь, где стоит плевательница, можно сплевывать черную слюну и на пол. Не слышно громких разговоров, смеха, плача, пререканий. В кухне не гремят посудой, дети не учат вслух уроков. Некому теперь рассказывать по вечерам о старых временах, о чужбине, о белом свете, о войне. И никто никогда не молится вслух.
Тони работает, работает весь день, работает по ночам и никак не может со всем управиться. Отец посоветовал нанять служанку, но служанка воровала, гуляла с парнями, и ее пришлось выгнать. Тогда они взяли батрака, но тот пил и хотел сам хозяйничать, поэтому выгнали и его. А кого-нибудь получше было не найти. Никому не хотелось за ничтожную плату идти в услужение к крестьянам, все предпочитали уехать подальше, где можно получше заработать.
Жизнь сделалась несносной. Слишком много земли приходилось на одного человека, слишком много было работы по дому. А старый Чизмазия для тяжелой работы уже не годился. Конечно, работы хватало и ему: он пас коров, задавал корм свиньям, прибирал в хлеву, кормил кур. Но этого было мало. Чувствовалось отсутствие женских рук, которые позаботились бы о многих мелочах, о тех мелочах, которыми так не любят заниматься мужчины и которые они откладывают со дня на день.
Очаг безжизнен, тени не пляшут по кухне, как раньше. Если хозяева и топят, то лишь для того, чтоб сварить корм для свиней. Для себя они топить бы не стали. Пока топится печь, они оба сидят в кухне, как в детстве.
По вечерам в горнице тихо, спать они ложатся сразу после скудного ужина, за стол не садятся и едят где придется.
Лишь изредка по вечерам они пускаются в разговоры. Но говорят обо всем, кроме того, о чем действительно нужно поговорить: о Марте и о том, почему все так получилось.
— Глупо все вышло, — сказал однажды отец, когда они уже улеглись и погасили свет.
Сначала этот упрек рассердил Тони.
— Почему глупо? Вы как-то странно на это смотрите.
— Да, ты должен был бы понять: она молодая, красивая, а ты вел себя с ней, будто ты ей не муж, а отец. Никогда ее даже не поцелуешь.
— Как же, очень мне надо было с ней лизаться.
— Взял бы в жены старуху, ей бы это было не нужно.
— Старуху, — повторил он, мысль о старухе показалась ему глупой.
— Ну да. Молодая женщина не может жить одной работой. Ей хочется, чтоб ее любили. Чтоб разговаривали с ней, пели, если она запоет. Все это ей нужно, и похвалить ее тоже иногда нужно. Смеется она, и ты засмейся. И ходи с нею на престольные праздники, танцуй, а приметишь, что ей нравятся другие, и сам начни поглядывать на других, чтобы она тебя приревновала. Это всегда помогает.
— Глупости вы говорите, — сказал Тони. — Когда-то я вас спрашивал, жениться мне или нет и какой была мать в супружеской жизни. Вы мне тогда ничего не ответили.
— Какой она была? — ответил отец сердито. — Хорошей была, когда состарилась. А молодая — тоже всякое выкидывала. Точно так же ходила на ярмарки, на престольные праздники, плясала и ничего не имела против, если ее кто ущипнет. Во всяком случае, мне она никогда на это не жаловалась. Может быть, ей даже было приятно.
— Но к вам хоть не приходили и не рассказывали, что у нее есть другие, что она с ними пьет вино и пляшет.
— Черта с два, не приходили!
— Но вы никогда не видели, чтобы она с кем-то ходила по ярмарке, чтоб они держались за руки и смеялись.
— Я за ней не подсматривал. Но, — он понизил голос и сказал совсем глухо: — Однажды я застал ее на сене с соседом…
— Что? — вскрикнул Тони и окаменел. — Врете. Это вы сейчас придумали, чтобы показать, что бывает еще хуже.
— Бог свидетель, не вру.
— Почему же вы мне об этом никогда не рассказывали? — сказал Тони растерянно.
— Потому что о таких вещах не рассказывают. Об этом молчат. И стараются забыть.
— Мне бы вы должны были сказать!
— Нет, это касается только меня… И потом дело-то это давнее. Когда много лет спустя оглядываешься назад, все кажется таким пустячным. В старости на все смотришь иначе, чем в молодые годы или даже в твоем возрасте… Женщина ведь совсем не похожа на мужчину. Часто про кого-нибудь думаешь: вот умная женщина. Но это только так кажется. Думаешь: она любит только меня. Но и это неправда: женщина любит многих, и я бы даже сказал: любит всех. Она хочет все испробовать. Она как ребенок, купишь ему губную гармошку, играть он на ней не умеет, но все-таки прикладывает к губам и водит туда-сюда; все лады издают звуки, ему кажется, что это замечательная музыка, а у нас уши болят. Первое время ребенок не расстается с гармошкой, потом она ему надоест и опостылеет. Да и испортится она от такой игры. Звучит еще только один лад, и тогда вдруг ребенок вспомнит о ней и заиграет на одном ладу. Единственный звук кажется ему теперь таким же прекрасным, как и все напевы, которые раньше могла бы сыграть гармошка. Так что же ты хочешь…