И как раньше, увидев, что она лишняя здесь, Лиза решила уехать во Францию, так и теперь она должна была собраться с силами и уйти из дома. Куда?
Она никогда не раскаивалась, что вернулась из Франции, хотя могла там жить и дальше; она вернулась, желая служить Лешнеку — ведь она была его женой, и думала, что больше никогда от него не уедет. Но теперь она снова должна была уйти из этого дома, который в какой-то мере был и ее домом, но которому она все же принесла больше зла, чем добра.
Когда последний осенний дождик постукивал в окно, словно приглашая в дорогу, Лиза встала и оделась. Она неслышно выскользнула из дома. Остановилась под навесом, протянула ладонь под дождь, показавшийся ей холодным и неприятным, и вышла на дорогу.
Это было необходимо, неизбежно. И она в последний раз тихо улыбнулась. Теперь она понимала многое из того, чего раньше не могла понять. Лешнек играл на гармонике, Верона и девчонка плясали с гостями. А по деревьям хлестал дождь, дождь барабанил по воде в канавах; и эта песня дождя сливалась с шумом реки, протекавшей по ту сторону дороги среди ивняка и тополей. По пути Лиза вспоминала все хорошее в своей жизни; его было немного, но все же ради него стоило жить. Но теперь ничего хорошего не осталось, и нет больше смысла жить и быть кому-то в тягость.
Спустя две недели Лешнек узнал, что где-то далеко от их дома из реки вытащили тело женщины. Он поехал посмотреть, не Лиза ли это. Верона тоже сказала, чтобы он съездил и посмотрел. Верона победила, и теперь ей нечего было бояться. Взглянув на нее, Лешнек заметил в ее глазах затаенную радость.
В мертвецкой на кладбище Лешнек увидел хрупкую молодую женщину с маленьким ртом и маленькими руками. Он сразу ее узнал. Но когда его спросили, знает ли он эту женщину, он покачал головой:
— Нет, не знаю.
Лешнек не загрустил и не обрадовался. Но что-то тяжелое легло ему на душу, и он понял, что никогда уже от этого не избавится.
Вернувшись домой, он посадил на колени сына и, играя с ним, тупо глядел перед собой. Когда наконец Верона спросила его, не Лиза ли там была, он покачал головой.
— Чужая женщина. Незнакомая. А ребенок сказал:
— Поиграй, папа!
Лешнек взял в руки гармонику и заиграл печальную песню из времен своей юности, словно ему хотелось вспомнить все хорошее, что было в его жизни, но прошло и уже никогда не вернется.
Мертвый очаг
I
После войны Тони Чизмазия вернулся в свою деревню Равно. Ему было тогда сорок пять лет, и за последние годы он, казалось, возмужал еще больше. Дом и сад он нашел в полнейшем запустении и вокруг ни одной живой души. Когда он уходил на войну, дома оставались отец и мать. О том, что мать умерла, ему написали вскоре же после его отъезда, но отец, наверное, был еще жив, хотя Тони два года не получал из дому писем: сам он тоже не писал, и родные не знали его адреса. Вместе с другими, кому повезло, он попал в плен и там пахал землю, как и у себя дома. Пришел он в порванном солдатском обмундировании и в каком-то особо приподнятом настроении, возлагая на будущее самые светлые надежды.
Но когда он остановился у своего дома, ему стало как-то не по себе: исчез забор, словно сад не имел ни конца ни края; перед домом, где в былые времена мать сажала салат и цветы, разрослась высокая, по пояс, крапива, еще не тронутая осенними заморозками, и среди этой крапивы сохранились последние остатки материнского цветника: цвели хризантемы, которые крапива так и не смогла заглушить. В саду, протянувшемся далеко, до самого леса, росли яблони, на их ветках лишь кое-где еще держались пожелтевшие листья. Забора и дальше не было, и соседи скорее всего пасли здесь все лето свиней и коров. Дом был деревянный, построенный по старинке, с затейливым орнаментом на окнах и карнизах, стены побелены последний раз, видно, еще при жизни матери, иначе они не были бы сейчас такими ободранными и облезшими. Полоса, которую рука матери провела по самому низу стены (эта полоса была зеленого цвета, мать, бог весть почему, любила зеленый цвет), совсем поблекла: дождь хлестал по стене, зимой тут лежал снег — вот полоса и выцвела. Небольшие окна были прикрыты ставнями с оторванными кое-где досочками.
Тони открыл одну ставенку и заглянул в комнату; в темноте он многого не мог рассмотреть, и все же его привела в ужас пустота: никакой мебели, совершенно голые стены. Он притворил ставню. Ему хотелось все обдумать. Потом он решил отпереть дверь в сени. Но клюки не было. Он пошарил под стрехой, где ее обычно оставляли. Ключей у них в доме никогда не водилось, тяжелые дубовые двери отворялись с помощью железной клюки: ее вставляли в скобу и отпирали дверь, а заперев, снова вынимали и прятали под стреху. Но клюка, наверное, была потеряна. Тони нашел палку, вырезал из нее клюку и наконец двери с громким рыданием распахнулись в сени. В сенях то же запустение: выщербленные стены, которые мать когда-то щедро покрасила своей любимой зеленой краской. А в кухне даже дверей нет.
Он вошел в кухню. Остановился у пустого, заброшенного очага. Ребенком он всю зиму грелся здесь у огня. Мать усаживала его где потеплее, он протягивал ноги к топке, откуда шло приятное тепло. Из печи все время валил дым, поднимаясь к деревянному потолку, почерневшему и закопченному, в потолке было отверстие, сквозь которое дым попадал на чердак и постепенно рассеивался, частью выходя через дыру в соломенной крыше, частью через щели окон; так как дым валил отовсюду, со стороны обычно казалось, что в доме пожар. Зимними утрами и вечерами, когда Тони сидел на своем обычном месте, отблески пламени из печи плясали по всей кухне и играли на побеленной стене. В этих тенях было что-то живое, казалось, они на глазах превращаются в еще не виданных людей, которые одновременно и вызывают ужас, и притягивают взгляд. За дверью тогда стоял ларец, который мать всегда запирала; в нем хранились все кухонные сокровища: сахар, если он только водился в доме, молоко, творог, сало, колбаса. Став постарше, Тони постоянно старался проникнуть в этот ларец.
Теперь не было ни ларца с вкусными материнскими яствами, ни скамеек, ни горшков на скамейках, ни полотенец на стене. Не было ни умывальника, ни большой железной вилки, на которой Тони поджаривал хлеб на огне. Остался только пустой очаг, большая полукруглая топка в печи, закопченные стены, закопченный потолок. Даже тараканы исчезли, и лишь в углу на гвозде сидела сова. Тони вначале ее не заметил. Она сидела неподвижно, как неживая, только ее огромные, красивые глаза следили за каждым движением Тони; он сделал к ней шаг, протянул руку, будто хотел ее схватить. Но и тогда птица не улетела, только зашипела враждебно, поджала лапы и взмахнула крыльями. Он не тронул ее: это было единственное живое существо во всем доме.
Другие помещения он не осматривал: если очаг так запущен и холоден, значит, и всюду такое же запустение. Он вышел, сел на порог, подпер голову руками и задумался. Осеннее солнце заливало светом сад с облетевшими яблонями и даже порог, где он сидел.
На дороге послышался шум: мимо проезжала телега. Тони оживился. Людей он никогда особенно не любил. Но сейчас он обрадовался тому, что все-таки поблизости есть кто-то живой. И тут же услышал щелканье пастушьего кнута. Это тоже было приятно. Пастух еще не перестал щелкать кнутом, — а Тони мог без конца слушать эту музыку! — как за садами раздались голоса двух женщин. Они говорили громко и весело. Тони захотелось пробраться по этим запущенным садам поближе к женщинам, притаиться, смотреть на них и слушать. Но он остался на месте. Если бы его мать была жива, она сейчас плакала бы и смеялась от радости. Бегала бы по саду, по комнатам и приговаривала: «Надо поскорей тебе что-нибудь приготовить». Нет, Тони думал не столько о еде, сколько о радости, которую ему доставила бы мать.
Отец с проклятиями ловил бы цыпленка в саду, спотыкался и все-таки наконец бы его поймал.