Марта должна была и вправду родить. Повивальная бабка вертелась возле дома, как кошка возле печки. Марта все еще расхаживала по дому, видно было, как она входила в кухню, как останавливалась на минуту, выйдя во двор. Ей хотелось взяться за работу, только бы муж позволил. Но он выпроваживал ее в горницу, говоря, что они управятся сами.
Действительно, они сами со всем управлялись. Только Тони в эти дни ни на шаг не отходил от дома. Отцу пришлось распахать небольшой клочок земли, Барица погоняла коров, а Тинек сидел неподалеку у костра — Тони казалось, что будет лучше всего, если в это время все уйдут из дома.
Как-то бабка сказала:
— Думаю, что роды будут тяжелые.
Тони уставился на нее, словно не понимая.
— Как тяжелые?
— Так, — ответила она неопределенно. — Мне так кажется. Ее мать тоже тяжело рожала, и она сама после первых двух детей едва осталась жива. Я ей тогда еще говорила, что ей больше нельзя рожать.
Тони смотрел на нее, не отрываясь. Он с трудом понимал ее слова, но ясно чувствовал, что приближается опасность, и от этого терял рассудок. Он возненавидел бабку, старуху с холодным, отчужденным лицом. Ее ничто не волновало, как не волнует могильщиков смерть человека, по которому плачет вся деревня. С таким же холодным, почти враждебным видом она присутствовала при рождении половины жителей деревни. Она не понимала, с какой любовью и радостью он ожидал это событие, будто от него зависела вся его жизнь. Жизнь ему впервые улыбнулась, и он радовался, как только умеют радоваться люди, ходил с сияющим лицом, и ему казалось, что все-таки жить на свете стоит и что жена вносит в жизнь что-то особенно хорошее.
Он размышлял так весь день, пока Марта наконец не слегла. Бабка уже не выходила из дома, а сидела тут же, что-то варила для Марты и для себя, но лицо ее и теперь оставалось все таким же холодным, бесчувственным, а глаза — равнодушными, отчужденными, словно ей было ненавистно то маленькое счастье, которое ожидает Тони.
Потом все следовало одно за другим с какой-то необычной поспешностью, хотя события и заняли целых два дня. Зачем-то нужно было идти за врачом, бежать за священником — на всякий случай, как сказала бабка. Старик и дети с испугом смотрели на все это, а Тони то и дело куда-то убегал и возвращался с такой быстротой, будто от него самого зависела помощь Марте и ребенку. Глаза повитухи оставались все такими же холодными, чужими, неприветливыми. Лишь когда пришел священник, она набожно опустилась на колени и стала молиться. Только это и вывело ее из состояния равнодушия.
Итогом этих двух дней, проведенных Тони в лихорадке и тревоге, был мертвый ребенок с хохолком волос на голове, лежавший неподвижно на постели. Бледное, маленькое личико выражало спокойствие, жизнь еще не успела его растревожить. Маленький Тони лежал на постели, а в комнате стояла гробовая тишина.
Старый Чизмазия посмотрел на ребенка, покачал головой, что-то пробормотал и вышел. Тинек постоял некоторое время возле маленького, тельца, не в силах понять, что это его брат. А Барица старалась быть подальше от этого братца: она не хотела его даже видеть. Тони и сам лишь мимоходом взглянул на своего потомка, который умер, не успев даже увидеть льющийся в окна свет.
Несколько часов ребенок лежал на постели, пока Тони не сколотил из ольховых досок маленький гробик. На дно его положили стружки, сверху постелили одеяльце. Потом гробик заколотили — он был больше похож на ящик или на клетку для кроликов. Тинеку и Барице велели одеться. Тинек получил в руки большой деревянный крест, украшенный последними хризантемами, Барица шагала рядом. Отец взял гробик под мышку, и, держась подальше от домов, они напрямик по межам отправились в церковь. В церкви легонько звонили колокола — не так, как обычно звонят по покойнику, казалось, будто звонарь увидел, что стоит погожий осенний день, и ему захотелось немного позвонить.
Пришел священник, остановился у неглубокой могилки, где уже стояли Тони и дети, покропил младенца святой водой и ушел. Тони закопал гробик и вбил в землю крест с хризантемами; никто не молился, не плакал, не рыдал в исступлении и даже не чувствовал острой грусти. Все было таким же холодным, как эта осень.
Осенний ветер клонил хризантемы на могилах, трепал на крестах венки из уже засохших цветов, оставшихся еще от праздника всех святых.
— Ну вот, — сказал наконец Тони, когда они отошли от могилы, на которую с этих пор лишь однажды в год будут бросать мимоходом взгляд. — Идите домой, я потом приду.
— А вы куда? — спросил Тинек.
— Я скоро приду. Ступай с Барицей, она знает дорогу домой.
Тони повернул в деревню; лицо его было спокойно, и только глаза помутнели. А дети спустились по косогору вниз, чтобы вернуться так же незаметно, как и пришли сюда. Барица держала Тинека за руку; когда они отошли подальше, Барица оглянулась вслед отцу, который уже скрылся из вида, и скатала:
— Слава богу, что он умер.
Тинек только удивленно вытаращил глаза.
Целый год они прожили спокойно. Казалось, будто ничего и не случилось, да и на самом деле так было. И все же в доме резко изменилось настроение, люди перестали доверять друг другу.
Жизнь Тони покатилась под уклон, как до этого она шла по восходящей линии. На какое-то время он неожиданно почувствовал вкус к жизни, постоянно улыбался и был в удивительном настроении, которого не мог объяснить. Теперь все это исчезло. Он больше не улыбался, ни с кем приветливо не разговаривал, только работал. Работа стала смыслом его жизни. Того же он требовал и от других. С Мартой он не был уже так внимателен, как раньше. Даже сторонился ее. Вечером они ложились в постель, как чужие.
Марта больше не пела. Песня, которую Марта напевала у очага каждое утро и каждый вечер и которая, казалось, вносила в дом солнце, теперь утихла, и никто не заметил, как это случилось. Она утихла так же внезапно, как замолкает соловей с наступлением лета. Соловей прилетает весною, когда еще нет ни одной птицы, и его песню нельзя не заметить. Все ее слушают, и глаза широко раскрыты от радости. Но с наступлением жаркого лета соловьиная песня стихает, и никто не жалеет о ней.
В доме Чизмазии спокойно и тихо. Правда, теперь начинает петь Барица. Сядет с Тинеком возле дома на солнышке и запоет, проснется утром — с ней пробуждается и песня. Погонят дети коров на пастбище, песня сопутствует им; возвращаются с поля — и песня с ними. И поэтому кажется, что песня в доме теперь никогда не замолкнет.
Но эта песня совсем не похожа на прежнюю: она звучит тихо, по-детски, в ней звенит еще детское счастье, которое никто омрачить не может.
А для Тони этой песни не существует. Слишком юная она, чтобы пробудить в нем то, что пробуждала песня Марты. И поют ее чужие дети. Он еще никогда так остро не чувствовал, что эти дети чужие, дети чужого человека, которого он когда-то втайне ненавидел. Если бы со временем с ними запел и его ребенок, все было бы иначе.
Но он своего ребенка в маленьком гробике унес на кладбище и будто бы вместе с ним отнес туда и свою жизнь, пробудившуюся слишком поздно. На этих похоронах никого не было, никто не сожалел об утрате, и даже сам он не проронил ни единой слезинки; все свершилось тихо, и теперь осталась одна пустота.
Старый Чизмазия был все таким же. Потому что жизнь сама по себе не изменилась. Видно, так уж и суждено, чтобы жизнь теперь до конца шла спокойной, проторенной дорогой, без больших потрясений и бед.
И все же в эту жизнь ворвалось нечто такое, что снова ее всколыхнуло и вывело на время из равновесия.
II
Все началось со сбора винограда. Брат пригласил Марту к себе в виноградники. Он звал и Тони, но тот отказался, ссылаясь на недосуг. Работы действительно было немало. А с Мартой отправился Тинек, дома от него все равно еще мало пользы.
В этом приглашении не было ничего особенного. Существовал такой обычай, и Тони ни о чем не беспокоился.