Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Семеро детей

В девять часов обитатели нашего барака в концлагере Маутхаузен как всегда повалились спать. Груда высохших тел и людских скелетов покрыла пол. Три, четыре таких существа располагаются на каждом квадратном метре. Посредине — проход, свободный от тел. Но иногда его не бывает. Это случается всякий раз, когда привозят новичков. Порой бывает так тесно, что люди не могут лечь во весь рост и должны сидеть. Первый садится в угол, раздвигает ноги, меж ними садится второй и так далее и так далее, от стены до стены. Такие ночи ужасны. Люди стонут, плачут, проклинают, умирают. Ночной дежурный усмиряет их из своего угла, и хотя окрики его звучат очень громко и резко, все напрасно: подобная толпа не может соблюдать тишину. Груди так стиснуты, что стоны вырываются при малейшем движении. Плеть в руках дежурного, хлещущая по чему попало, производит еще большее смятение. Невозможно угадать, кто молчит и кто стонет. Да и плеть еще не самое худшее; ее удары — это милость божья по сравнению с тем, что следует потом. Дежурный, тоже арестант, — обычно какая-нибудь скотина, прихлебатель лагерного фашистского режима. Он с большой охотой дает волю своей злости. Избивая заключенных, он прыгает по ним в тяжелых, подкованных сапогах, топчет головы, руки, ноги, плечи и груди, топчет и хлещет, пока не устанет. Иногда после этого действительно наступает мертвая тишина, но длится она лишь несколько мгновений, затем вновь слышатся стоны.

Несмотря на то, что в зимнее время мы встаем в четыре часа утра, а летом даже в три, такие ночи все же невыносимо долги и страшны.

Сегодня теснота не так ужасна, это значит, что мы можем вытянуться лежа, а между рядами есть проход шириною в ладонь. И все же люди так сильно сжаты, что мы лежим на левом боку и никто не может перевернуться — должен поворачиваться весь ряд. Теснота велика, и кажется, будто это тяжелое прерывистое дыхание вырывается из одной сдавленной груди.

Мы лежим в углу, в дальнем конце помещения, в стороне от дежурного. Уже несколько ночей ложимся мы, трое товарищей, вместе. Мы кое-как понимаем друг друга, помогаем один другому удобнее лечь, и потому держимся сообща. За мною, в самом углу, лежит молодой русский, впереди австриец. У австрийца удивительная привычка: весь день он молчит, погруженный в себя, слово выжать из него трудно, а вечером, едва мы уляжемся, начинает говорить вполголоса, почти шепотом. Каждый вечер он рассказывает мне что-нибудь о своей жизни в заключении. Уже пять лет провел он в концентрационных лагерях и испытал все ужасы фашистских лагерных порядков по всей Германии. Каждый вечер он вполголоса рассказывает новые кошмары. Я просил его не говорить мне о таких вещах, слишком гнусных для человеческого уха. Но он отвечал, что, не воскресив их в памяти, не может уснуть.

Русский, рядом со мной, засыпает тотчас же, как ляжет. А австриец снова шепчет, лежа ко мне спиной, шепчет еле слышно, чтобы не заметил дежурный.

— В тысяча девятьсот сорок первом году меня хотели убить, но не убили, потому что у меня семеро детей…

— Умоляю тебя, товарищ, молчи! Не хочу ничего слушать. Смотри, вон дежурный… — протестую я.

— …но не убили, потому что у меня дома семеро детей, — продолжает австриец. — Не удивительно ли для концлагеря, где на такие вещи обычно не обращают внимания. Но случается всякое. Погоди, я тебе расскажу.

Был я тогда в карательном лагере Клинкер под Берлином. Три тысячи человек изготовляют там кирпич, который прослыл чуть ли не лучшим в Германии. Да и как ему не быть первосортным, если глина вся пропиталась человеческой кровью. Там мы очень часто сменялись.

Когда кто-либо удерживался в лагере полгода, это было настоящим чудом, если только он не пользовался особой протекцией. В Клинкер посылали тех, от кого хотели избавиться. Ну, и меня тоже отправили туда. Людей там убивали простейшим способом. Их загоняли в ямы, наполненные глиняным месивом, которое их засасывало, и они умирали. Если это происходило слишком медленно или возникала опасность, что человек вылезет и спасется, его заталкивали шестом обратно или сапогами вдавливали голову в грязь, чтобы он захлебнулся. Надзирателем в моей яме был какой-то поляк, уголовник, которого все называли убийцей. Было известно, что он отправил на тот свет бесчисленное множество людей. Он был орудием в руках фашистов. Позже они его убили, чтобы избавиться от нежелательного свидетеля. Сам знаешь, как у них водится.

Наконец пришел и мой черед. Я так ослаб, что не мог больше выполнять положенную работу и поэтому стал ненужным. Я знал, что меня ожидает: убийца уже несколько дней косился на меня. Однажды я нес какой-то груз по краю ямы. Убийца подошел и столкнул меня вниз. Он сделал это без труда, я был так слаб, что меня легко мог сдуть ветер. Я свалился с почти шестиметровой высоты. Мне повезло: место, куда я упал, было не очень вязким, но и не слишком твердым, поэтому я не провалился и не ушибся. Я начал карабкаться из грязи, и не будь так обессилен, это бы легко удалось. А так я долго срывался и барахтался в грязи. Убийца наблюдал сверху. Увидев, что мне, может быть, удастся выбраться, он спустился по лестнице в яму, подошел и поставил мне ногу на шею, чтобы окунуть голову в жидкую глину. Я почувствовал тяжелый сапог у себя на шее и подумал: «Эх, парень, вот и пришел твой конец!»

Голова моя стала погружаться в грязь, и один глаз уже заливала жижа. Постепенно бурое месиво приближалось к другому глазу. Пока я мог им еще смотреть, я устремил взгляд на склоненное лицо убийцы: оно было тупым, холодным и бесчувственным. Я знал, что в это мгновенье ничто человеческое не связывает нас. В последний миг я впился своим еще открытым глазом в его мертвые глаза, которые будто хотели сказать: «Ну, долго я тебя не буду мучить, несчастный. Помирай скорей!»

Я решился попросить его:

— Друг! Не губи меня, ведь у меня семеро детей.

Я с трудом говорил — глинистое месиво лезло мне в рот, но все-таки я произнес эти слова. И я еще раз взглянул на него своим единственным глазом. Кто знает, каким был тогда мой взгляд. Должно быть, он был ужасен, потому что я сразу же почувствовал, как сапог слабее давит на мою шею. В глазах убийцы я увидел какой-то странный блеск, тогда как его железное лицо оставалось неизменным, суровым и безжизненным. Мы глядели друг на друга лишь одно мгновенье, но оно показалось мне вечностью. Вдруг убийца снял ногу, и я услышал холодный голос:

— Мне все равно, одним больше или меньше, ведь я уже больше сотни… А тебе и так не жить. Но мне все равно, семеро детей, гм… Пусть тебя убьет кто другой.

Он поднялся из ямы по лестнице и исчез. В тот день мы нашего убийцу больше не видели. Я потихоньку выполз из грязи и выбрался наверх. И видишь, товарищ, я еще жив. Я убежден, что убийцу поразило выражение моего единственного глаза. Один глаз тронул его, а если бы я смотрел как обычно двумя глазами, мне бы, конечно, не удалось его разжалобить. Видишь, друг, я жив, потому что у меня семеро детей, жив и сегодня.

— Ты кончил, друг? — шепнул я почти в беспамятстве.

— Да, семеро детей…

Мой товарищ замолчал, и вскоре мы оба утонули в кошмаре лагерной ночи.

Отступление

У въезда в концлагерь Заксенхаузен под Берлином остановилась огромная фура, запряженная парой крупных лошадей. Это была вполне современная повозка на резиновых шинах; она имела чуть ли не десять метров в длину и не менее трех в ширину. Высокий четырехугольный кузов, стоящий на колесах, напоминал черный гроб.

Над провинцией Бранденбург уже опустилась январская ночь сорок пятого года. На востоке, в каких-нибудь восьмидесяти километрах отсюда, пылало русское наступление, его зарево вздымалось высоко в небо, освещая всю восточную сторону. Уже несколько дней воздух беспрерывно сотрясался. Величественное и ужасное крушение третьего рейха волнами билось о стены нашего концлагеря, за которыми в трепете жило свыше пятидесяти тысяч человек. По ту сторону стен дрожало от страха несколько миллионов.

21
{"b":"539012","o":1}