Толчок повторился.
Теперь он оказался таким сильным, что выбил из темпа, и Фридман опустил смычок. И тут же понял, что кухня вздрогнула сама по себе, без постороннего звука.
Землетрясение?! – он отмел эту мысль. В этом городе их быть не могло в принципе по причине невероятной древности окружавших Уральских гор.
Тем более, что встряхнув дом два раза с большим промежутком, толчки вдруг пошли равномерной, размеренной чередой. Никакое землетрясение не могло носить столь ритмически упорядоченный характер.
Все-таки в доме, – догадался Фридман. – Кто-то въехал на первый этаж и принялся сносить лишние стены… Долбит чем-то, кувалдой лупит или еще как, но слои бетона гасят и гармонику, и обертона, доносится лишь низкочастотная вибрация… Вроде basso ostinato.
Нет покоя нигде, даже в собственной кухне, не сообщающейся с соседями… Да и откуда ему быть в доме малосемейного типа с двумя сотнями квартир в трех подъездах: на каждой площадке лишь по краям имелись двухкомнатные, а между ними было втиснуто по шесть однокомнатных. И несмотря на то, что дому исполнилось двенадцать лет – да и сам он, вроде бы незаметно пропуская сквозь себя время, жил тут уже седьмой год – здесь шел постоянный кругооборот населения. Жильцы непрерывно менялись, кто-то выезжал, кто-то въезжал, каждый стремился переделать убогую конурку под себя после предыдущего хозяина, и всегда где-нибудь шел ремонт. Правда, таких ударов еще не бывало… Но все развивалось, и видимо, сейчас кто-то пользовался каким-то новейшим, чудовищным инструментом.
Фридман вздохнул и снова приложил скрипку к плечу.
И тут же понял, что играть невозможно: равномерные глухие толчки сбивали с ритма. К тому же сотрясали дом так, что невидимые рюмки в кухонном шкафу отзывались жалобным звоном. Дворжак оказался не в состоянии конкурировать с этим насилием внешней среды.
Он положил скрипку на стол, машинально шагнул к окну. Снаружи ничего не изменилось; даже загаженный собаками, замусоренный и вытоптанный двор близорукому Фридману казался с пятого этажа почти красивым. Трава еще зеленела, лишь слегка порыжевшие березки говорили о начавшейся осени. В палисаднике, выгороженном жильцами соседнего дома на солнечной стороне, покачивались буйные – словно «Болеро» Равеля – золотые шары. На асфальтовой площадке у заколоченной черной двери подъезда сидели две кошки. Серая и рыжая – спинами друг к другу, независимо и настороженно общаясь без звука.
Все оставалось прежним. Абсолютно прежним… Хотя что, собственно, могло измениться во дворе, приведя к сотрясению его кухни?!
Но квартира вместе с домом дрожала под мощными глухими ударами.
Словно где-то неподалеку стреляли тяжелые орудия. Впрочем, Фридман – человек совершенно мирный; не только не служивший в армии, но даже не учившийся на военной кафедре по причине отсутствия последней в консерватории – представлял это чисто теоретически. Описанная в книгах и показанная в фильмах орудийная канонада в реальности, вероятно, должна вызывать подобный эффект.
Но что же, что же это такое? – думал Фридман, пройдя в комнату и зачем-то выглянув на балкон, который смотрел туда же, что и кухня и, конечно. ничего не мог прояснить. – Что же это?
Неужели…
Догадка, рожденная подсознательно давним, незафиксированным в мыслях, но поселившимся в существе ожиданием, всплыла на поверхность.
Не может быть…
Конечно, этого не могло быть… не должно было быть – все шло по плану и не предвещало поражения.
Но все-таки. Все-таки…
Фридман вышел в прихожую, уже надел один ботинок, чтобы спуститься на улицу, обойти дом и посмотреть, что происходит с другой стороны – с той, которая выходила к лесу…
И тут же сообразил, что можно попытаться узнать все быстрее.
Он протянул руку к телефону, но не успел взять трубку, как его опередил звонок.
– Привет, Гена, – сказал он, сразу узнав голос.
Геннадий Савельев, единственный настоящий друг Фридмана, жил в двухкомнатной квартире девятого этажа, выходившей на обе стороны дома. Бывший известный журналист самой популярной городской газеты, в свои сорок шесть лет он кормил семью, работая охранником. Не волкодавом в серьезном агентстве, конечно – а тем, кого в прежние времена именовали сторожем или вахтером. Сутки через двое, а в свободные дни что-то писал. Упорно и яростно, надеясь пристроить в Москву и вернуть себе былую славу.
– Я тебе сам хотел позвонить, но ты успел первым.
– А что, Айзик – случилось что-то? Сломалось что-нибудь у тебя?
– Да нет, у меня-то ничего не сломалось. Но случилось-таки, судя по всему. Ген… Дом дрожит. У меня квартира ходуном ходит. Взгляни, пожалуйста, что там происходит…
– Что… Хрен в пальто, – выругался Савельев, всегда отличавшийся несдержанностью на язык. – Сваи бьют, вот что.
– Сва-и… – прошептал Фридман и поднес свободную руку к горлу, словно кто-то перекрыл ему кислород. – Но как…
– Так, – перебил Савельев. – Я сейчас спущусь. Водка у тебя есть, или мне прихватить?…
3
Дом, в котором они жили, стоял на городской окраине.
Со двора – из Фридмановой квартиры – открывался обычный городской вид. Замкнутый прямоугольник из серых унылых девятиэтажек. Над крышей, лифтовыми башнями и покосившимися в разные стороны телеантеннами противоположного строения – уходящие в марево ряды таких же домов-коробок, и горизонт, зубчато изломанный силуэтом верхних районов: их город стоял на холмах, и все улицы проходили на разных уровнях.
Тыльная же сторона выходила в лесопарк.
Точнее, на огромный овраг, плавным полукольцом охвативший окраину. За провалом начинался лес. Который тоже перетекал с пригорка на пригорок. С Савельевского балкона было видно, как там проблескивают серые извилины озер. На холмах кое-где торчали из-за деревьев разрушенные дома – то ли покинутые дачи, то ли умершая деревня.
И этот лес за оврагом, живший круглый год своей жизнью по своему расписанию, наполнял существование чем-то особенным, негородским.
Конечно, красоты природы касались лишь тех жителей, которые имели окна на ту сторону. Фридман же круглый год видел одно и то же: унылый двор, изгаженный и заставленный машинами; лишь от сезона к сезону менявший цвет с белого на черный, потом зеленый, желтый, и снова черный и снова белый…
Но всякий год весенний ветер, пролетая над лесом, омывал даже двор ароматами цветущих деревьев.
А когда наставала пора пробуждения, чуткое ухо музыканта ловило долетавшие из-за дома голоса птиц и лягушек. И сентиментальное сердце скрипача наполнялось какой-то нееврейской широтой. И даже невнятным предощущением счастья, которое казалось вновь поступившим к нему.
Хотя ясное дело, счастья в его жизни не предвиделось: отмеренную порцию Фридман исчерпал в детстве и юности, карабкаясь на скрипичную вершину; сейчас осталось просто доживать.
Но он очень любил свой дом и даже саму свою однокомнатную квартирку. Куда попал после унизительных перипетий, развода с женой и раздела его собственного имущества – двухкомнатного кооператива, давным-давно построенного отцом-гинекологом для старшей дочери, потом перешедшего к младшему сыну и наконец ловко оттяпанного злой русской женой.
Район этот, из-за своего низинного расположения в городе, считался мусорным прибежищем неудачников. А сам дом тем более, поскольку состоял в основном из однокомнатных квартир и представлял последнее пристанище для тех, кто опустился по шкале жизненного успеха до нулевой отметки.
Возможно, из-за этих соображений, большинство людей, попавших сюда, старалось всеми силами выбраться обратно в верхний город; и некоторым это удавалось.
Фридман же привязался к этим местам именно из-за леса.
Ведь стоило выйти из подъезда и обойти угол дома, как душа оказывалась в объятиях природы.
Перелезть прямо через овраг не представлялось возможным, но Фридман не ленился обойти вдоль края несколько километров, чтобы добраться до равнины и углубиться в лес по неприметным тропкам. И ощутить себя полностью на дикой воле. И он в свободное время часами бродил по той стороне. Тем более, что этого самого свободного времени сейчас имелось у него в избытке.