— Я сам пойду! Я им скажу! — кипятился татарин, узнав о суде. — Орден надо… а не судить.
— Лежи пока! — посоветовал врач. — Может, разберутся.
И разобрались…
— Мы не будем его судить! — сказал судья. — Он проявил активную жалость к человеку…
Вот так это было, уважаемый товарищ Синица! Можете ли вы понимать, что это такое — активная жалость к человеку?
На третьем штреке, в «темнице шестерых», как назвал его Женька Кашин, настроение было грустное.
Нехотя жуя колбасу, прихлебывая остывший чай из фляжек, они говорили о прелестях земной жизни и о том, как будут жить дальше, если приведется… Это последнее «если» добавлялось просто так, чтоб не сглазить… Притерпевшись к своему осадному положению, ребята почти совсем перестали думать об опасности. Отходчив народ… Только старик Речкин, сменившись со своего «наблюдательного поста», вздыхал:
— Ох, хлопцы, еще вспомните вы свою маму…
И Павловский почему-то попросил по шахтофону, чтобы спустили шесть баллонов с кислородом.
— Воздуха не хватает? — испугались наверху.
— Пока хватает. Но мало ли что…
Это наверху понимали! И Гаврилюк сообщил, что скоро будет пробита еще одна труба.
— Зачем?
— Для сброса воды.
— Ничего… У нас мало воды.
— Сейчас мало… А потом станет много…
Это был печальный разговор. Николай пересел к Речкину, старательно перематывавшему портянки и между делом пояснявшему Женьке и Адмиралу, какая была когда-то разница между казаками и простой пехотой…
— Ну ее, пехоту!.. — грустно сказал Коля. — Давай я вам лучше расскажу… Была у меня одна любовь, когда мы стояли в городе Краснодаре…
— Ой, противно, ой, нудно сидеть и ждать: откопают, не откопают! Мысли в голову лезут, — сказал Речкин.
— Возьми колбаски, — посоветовал Женька.
— К свиньям колбасу. Надо работать! Топоры есть, руки при нас. Вон люди рубают же! — вдруг взвился Коваленко.
— То глупость, — сказал Коля. — Надо беречь силы. Пойди, Адмирал, скажи, чтоб перестали. Там Яша и Павловский.
Павловскому и Ларионову грустные мысли на ум не приходили. Сумасшедшая потребность деятельности вложила в их руки топоры. Они отчаянно рубили угольный пласт и продвинулись вперед дай бог на двадцать сантиметров.
С точки зрения здравого смысла это действительно была глупая работа. Но не такая уж она была глупая. Она утоляла жгучее желание драться — хоть топором, хоть руками, как-то драться!
И рядом зазвенел об уголь еще один топор, третий…
— Давай сюда, братик!
За его короткую жизнь знакомые по-всякому называли Алексея Коваленко: «Сундуком» и «Токарем по хлебу», а здесь еще и «Адмиралом» (он действительно служил на флоте, то есть в береговой артиллерии). Но вот так, как сейчас назвал его Ларионов, — конечно, из-за темноты, наверно, не узнавши, — еще никто никогда не звал его «Братик!».
— Это я! — поспешно откликнулся Адмирал, чтоб люди зря не ошибались. — Коваленко!
— A-а, Адмирал… Давай, братик!
Начальник участка Павловский знал каждого из подчиненных. Во всяком случае, так ему казалось. Любому он мог бы дать характеристику, не задумываясь: тот — отличный солист, но для компанейского дела не годится; другой — исполнителен, но звезд с неба не хватает; третий всем хорош, да характер тяжелый. За всеми, кроме, пожалуй, Адмирала и еще бедняги Кротова, инженер знал какие-то достоинства, какие-то недостатки, но сумма каждый раз получалась, так сказать, с плюсом.
О Кротове, целиком занимавшем сейчас его мысли, он не знал просто ничего. Пришел на той неделе рыжий молодой человек с бумажкой от Драгунского: мол, крепильщик, переведен с первой-бис по семейным обстоятельствам (квартиры не было, двое детей, а тут у жены дом). Так оно и неизвестно, что за человек Кротов.
Что же касается Коваленко, то за ним Павловский при всем своем добродушии не заметил никаких достоинств. Адмирал провел на шахте почти полгода. Вполне достаточно, чтобы узнать и оценить человека. Тем более в шахте, где все у всех на виду, где иной день месяца стоит. И вот его узнали, оценили и решили: не соответствует, надо гнать.
На шахте свой закон. Каждый человек тут, хочет не хочет, должен сдать какой-то экзамен, доказать, как говорится, свою соответственность. Ни один высокий начальник, ни один третьеклассный подсобник без этого не пройдет. Не пройдет — и все: новый человек может стать своим на шахте. А может и не стать. И решает это не процент выполнения или там добыча, а что-то другое. Человек без середки, не компанейский, не артельный, не может быть шахтером, он «коечник» — и все…
Коваленко знал, что он «коечник». Уволенный в запас офицер, он не пожелал устраиваться «в гражданке» на шестьдесят или восемьдесят целковых. Потому и пошел на шахту.
Служил он месяц, служил и три и пять. Нормы выполнял, так что придраться по-настоящему было не к чему…
Но в конце концов он решил уходить. Черт с ними, с деньгами, когда на тебя тут волком глядят. Совсем собрался уйти — и так попал, так попал! Теперь уже не уйдешь, а унесут тебя, если найдут хоть косточки…
Почему же он вдруг стал думать о вещах, не имеющих для него, Адмирала, никакого практического значения? О том, например, как к нему относится Женька… Заметил ли Павловский его работу у перемычки?.. Симпатизирует ему Яша Ларионов или это просто показалось? И в какой момент он стал все это думать! Перед смертью! Просто как в бога вдруг поверил…
Коваленко и Ларионов. Точных два полюса! Недаром у Драгунского отлегло от сердца, когда он узнал, что среди застрявших находится Яша. Тридцатисемилетний красавец с лицом мальчишки и совершенно седым чубом, он был на шахте артистом и рыцарем. Переменив десяток подземных профессий и даже побывав в малых начальниках (не удержался по независимости характера), он сделался комбайнером. И преуспел в этой профессии.
Все знали, что у него тяжелый характер, и все его почему-то любили, в крайнем случае уважали… И «коечники» в общем тоже уважали. Хотя опасались знаменитой Яшиной улыбочки…
Улыбка у Ларионова была выдающаяся. То простецкая, когда смотрел он на какого-нибудь симпатичного фабзайца; то дьявольская — при разговорах с начальством; то дипломатическая, когда нужно было сказать «коечнику»: «Голубчик, а вкусно тебе есть мой хлеб?»
Драгунский как-то грозился издать фотоальбом «Сто Яшиных улыбок» — незаменимое пособие для театральных вузов и актерского самообразования.
И вот сейчас во тьме заваленного штрека улыбнулся Ларионов Коваленко. Наилучшим образом. Но Адмирал, конечно, не мог этого увидеть. Чудно как-то было у Адмирала на душе — хоть вались все вокруг, хоть плыви сто плывунов…
— Давай, Яша! — кричал он, самозабвенно грохая топором по угольной стене. — Бей, Яша! Так его!
Вода! Тридцать часов напряженно ждали и уже как-то перестали ждать, и вдруг пошла…
От завала с тихим шелестом ползла вода. Вот она заплескалась, ударившись о какое-то препятствие. Тьма, тишина и этот еле слышный плеск… Еще несколько минут, и, выдавив перемычку, лениво, медленно, как густой мед, повалит сюда мокрый песок, плывун…
— Поднять насос! — скомандовал (пожалуй, даже просто сказал) Павловский. — А то подтопит…
Голос у него был тихий, будничный, совсем не вязавшийся с грозной минутой. Зачем кричать, наверху же все слышат. Что подумают наверху?
Вшестером подняли на чурбаках тяжеленный насос. «Раз-два, взяла-а!» И Коваленко вдруг запел. Запел, представьте себе!
— Наверх вы, товарищи, все по местам! Последний парад наступает… — в отчаянном восторге орал Коваленко. Он ничего не боялся.
— Что за дурость! Заткнись! — крикнул Павловский. — Давай на высокое место… — И тихо добавил: — Еще могут успеть…
Последние очереди отбойных молотков… И вот горноспасатели ввалились в шестой штрек.
— Кро-о-о-тов!.. Кро-о-о-тов!..
Лучи лампочек судорожно ощупывали стены.