И Шалашов, получив аттестат зрелости, поехал в другую сторону, на юг. Жизнь прекрасна, стоит ли ее портить неизвестно для чего. Как говорил завклубом, бывший артист Николай Гаремов: «Лучше лучше, чем хуже».
Устроился рабочим. В санаторий «Маяк революции». Или, как там говорили, «при санатории». Чудная была работа: часа три повозишься в парке, подкатишь пару бочек к столовой — потом иди купайся. Кормежка роскошная. После отдыхающих оставались всякие вкусные вещи: шашлыки, виноград, пирожное. Ешь сколько влезет. Тем более что подавальщицы к Шалашову особенно относились. Были причины…
Лучше жилось только отдыхающим. Они ходили по парку в полосатых пижамах, играли на бильярде среди мраморных колонн и крутили любовь так, что дым стоял над Черноморским побережьем.
Шалашова уязвляло какое-то скрытое неравенство между ним и ими. Он даже в «козла» почему-то не мог подсесть четвертым. Хотя отдыхающие были не министры, а так, разные — инженеры, слесари, свиноводы, притом даже не знатные. А что-то такое было. Шалашов это чувствовал.
Правда, он вроде бы подружился с одним. Этот Олиференко приехал из Кемеровской области. Он там работал на заводе, на каком-то скрапном дворе. Шалашов его слегка презирал. Олиференко — рыжий детина, с серым шишковатым лицом — был большой страдатель по женскому полу. Он подсаживался к каждой и спрашивал: «Что же вы сидите тут в одиночестве?» Но те на него не обращали внимания, хотя на курорте женщин было больше, чем мужчин, и многие были, как бы сказать, в приподнятом настроении. Может, этот Олиференко и связался с Шалашовым потому, что уважал его за удачливость по этой части.
Шалашов был не в штате. Ему платили деньги по какому-то безлюдному фонду. Так он и назывался, этот фонд. Бухгалтер объяснял:
— Нет на тебя, друг ситный, единицы. Понимаешь, единицы нет.
И гоготал, будто сам он камни дробил, а не сидел в тапочках и выводил цифирки. Старая галоша!
Шалашов для смеху рассказал Олиференко. А тот неожиданно повел себя, как бухгалтер.
— Безлюдный, — неуважительно повторял он. — Без-люд-ный. Выходит, от тебя даже в конторе ничего не останется, не то что вообще…
— А от тебя останется?
— От меня определенно останется, — важно сказал Олиференко и написал на песке самшитовой курортной палочкой: «КМК»[3].
Шалашов потом вернулся и написал носком сандалии другое, такое же короткое слово.
Когда настала сопливая курортная зима, безлюдный фонд закрылся, и Шалашов уехал домой, на станцию Лихово. С собой он вез семьдесят рублей денег и алые нейлоновые трусы с золотой рыбкой, сильно удивившие впоследствии лиховских девчат.
Пять месяцев он проработал по знакомству на почте. Солнышко пригрело — уволился. Стал помогать бате.
Батя был бакенщик. Но из гордости он говорил, что работает «по маякам». В последнее время батя сильно болел. Кровяное давление. Он обрадовался помощнику, но истерзал его разными наставлениями и предупреждениями, хотя сын с детства знал это дело.
Работа была не тяжелая: всего два часа вечером и два часа утром. Смеркается — идешь на моторке по реке от бакена к бакену. Где надо, подольешь керосину и зажигаешь. Шалашов умел на любом ветру зажечь спичку, чтобы не погасла. Но, к счастью, тут этого не требовалось — лето было хорошее. Да, а утром надо гасить огни. Вот и все.
Остальное время твое. Солнышко, река и моторочка в полном твоем распоряжении. Что может быть прелестнее. И рыба ловилась! Сазан, судак, щука, чехонь. Один раз сома взяли. Вот такого зверя. На сто семь с половиной килограммов. Никто не верил.
Утром река серебристо-серая, покойная. Огромные черные баржи с белыми домиками наверху неподвижно торчат в тех местах, где застиг их сон. И только глупый буксиришко «Тайфунь», с грамматической ошибкой на носу, силится пробиться сквозь эту лень, ползет, как муха по меду.
Ночью все иначе. Вместо реки — чернота. На ней перемещение огоньков, что-то движется, спешит. За каждым огоньком тянется бороздка золотая или красная. Красиво и беспокойно. На другом берегу огни выстроились цепочками — в первых яркие, немигающие, в последних они мерцают, как звезды, и словно бы тоже движутся.
И вдруг начинаешь думать, что там, на другом берегу, не досконально известная тебе Незамаевка, а какой-нибудь парк, где гуляют незнакомые веселые люди, или цыганский табор, или что хочешь. Днем же все видно — почерневшие бревенчатые дома, силосная башня, недостроенная баня и сельмаг, возле которого очередь за керосином. И никаких вариантов, как есть, так есть. Шалашов больше любил ночь.
Кроме того, ночью была любовь. Из Лихова почти все парни поуезжали — кто в город, кто в армию, кто на целину. Те, что остались, были в большой цене. До полуночи все гуляли на пристани. И отчаянные лиховские девочки в частушках обличали соперниц — незамаевских:
Незамаевски девчата задаются буферам,
А пощупайте получше — у них ваты килограмм.
Шалашов добросовестно щупал.
Нет, прекрасно, прекрасно вот так жить на земле умному человеку, который никуда особо не стремится и не жадничает.
Но тут случилась неприятность. Как-то утром Шалашов заспался у одной Кати из сельпо и не поехал гасить бакены. Надо ж было, чтоб батя узнал. Прибежал длинный, нескладный, задыхающийся, два раза треснул сына сухоньким кулачком по уху и велел убираться вон, к чертовой матери.
Шалашов понял бы батю, если б вышла какая катастрофа или начальство налетело. А то ведь обошлось, и чего ему, ей-богу, расстраиваться? Тем более при кровяном давлении нужно полное спокойствие: что бы ни происходило, надо плевать и беречь свое здоровье.
И чего он страдает? Они вот как с ним обошлись!
Они — это значило батин начальник Иван Степанович Бородин. Бате полагалось полторы ставки, потому что он обслуживал полтора участка. А Бородин как-то выкрутил, что платили только одну. А на полставки держали в конторе машинистку, которая перепечатывала роман. Бородин сочинял роман против Уолл-стрита под заглавием «Кровавые топоры». Редакции его не брали, вот он все перерабатывал и перепечатывал. Потом это выяснилось, и Бородину объявили выговор. А батя вот из-за бакенов расстраивается. Очень жаль было батю, прямо хоть плачь…
Месяц Шалашов прожил у Кати из сельпо. Рыбачил понемножку. А потом Катя начала сильно приставать: «Женись, женись на мне — тогда пожалуйста, а так хватит».
Хватит так хватит. Пришел к отцу: «Прости, батя».
— Уезжай, — говорит и опять расстраивается. — Уезжай куда-нибудь. Больше ты не оправдываешь свое существование.
— Хорошо, — говорит Шалашов. — Я уеду, батя, буду работать.
И его сердце разрывалось от любви и жалости к старику. Какой замечательный старик. Только все чересчур близко к сердцу принимает. От этого, наверное, и давление.
Потом он много где работал — в изыскательской партии и на молокозаводе, по малярному делу и по борьбе с сельскохозяйственными вредителями — кузнечиками и прочими. Последняя работа ему нравилась тем, что ее невозможно было учесть. Потом попал сюда.
В первые дни Цаплин с враждебным любопытством разглядывал новичка. Земляки объяснили ему всю шалашовскую биографию. И он просто трясся, когда видел этого красавца.
В «Комсомольской правде» все время пишут: «Пусть горит земля под ногами тунеядцев». В «Крокодиле» рисуют пижонов в узких брючках. Правительство приняло Указ: «…в специально отведенные местности сроком до пяти лет». Но и без всего этого Цаплин ненавидел бы Шалашова.
Шалашов и еще один парень, Васечка Моргунов, тащили баллон с кислородом. И вот этот тип без предупреждения опустил баллон, и Васечке грохнуло по пальцам. Тот взвыл и по-детски сунул всю пятерню в рот. Цаплин налетел на Шалашова, как коршун на бычка:
— Ах, так-растак! Ты что, гад, сделал!
— Да что я? Нарочно, что ли? — удивился Шалашов.