Это и спасло кабардинца.
Ощущение точки опоры и отрезвляющая прохлада успокоили коня.
Нет страхов, нет звериных ликов, нет бешено летящей земли.
Густо-терпок и покоен дух илистого дна, на счастье не трясинного, не засасывающего. Мягко, как свежее сено, шуршит осока, выпрямляясь у горячих ноздрей лошади, ласково щекоча запенившиеся, чуть вздрагивающие губы.
Потом кабардинец пошел по болотцу, запенил, замутил воду, пугая большое лягушачье царство.
И густые, тягучие здесь, болотные туманы заволновались, но уже были они не страшны. То, что было, ему казалось уже смутным и далеким.
На свету, когда туманы, свертываясь, бледнели и паром низко стлались по земле, Мускат уверенно пошел по зарослям, углубляясь все дальше и дальше. Места были совсем незнакомые, чуждые, немного тревожили.
Но когда солнце поднялось над оврагом, оно неожиданно открыло столько спокойных зеленых уголков, столько свежей и влажной травы по обочинам баклушек и котловинок, что уже ни единым лишним встрепетом тревоги не дрогнуло ровно бьющееся
сердце кабардинца.
И многое развлекало его тут: и тишина, теперь совсем не страшная, особенная, глубокая, нежная, зелено-травная тишина, с такими ласковыми ласковыми и тихими-тихими всшепотами осокорей вербняка, бурьянных зарослей; и запахами, — особенными, сложными, — и влажных трав, и тинки болотной, и щавеля их, лошадиного, и дяглы, буйной и мясистой с ее горьковатой терпкостью, неотразимо притягивающей. И всего этого было здесь в изобилии неисчерпаемом.
И почувствовал себя Мускат так хорошо, что, казалось, больше в жизни ничего ему и не надо. Вот так тут он и останется навечно — в этой огромной солнечной чаше, до краев полной земных сладостей.
И еще — трепетное ощущение свободы, дикое и неизведанное, начинало, сперва смутно, овладевать им.
Но, когда четко обозначились над оврагом звезды, и, уже бестуманные, чистые, как эти звезды, росы приятно стали увлажнять раздувающиеся горячей сытью ноздри Муската, он первый раз в жизни ощутил в себе властно притягивающую силу желания полной, стихийной свободы.
Теперь ни за что бы не подпустил он к себе никого из людей. Древнее, дикое, дремавшее смутно, проснулось в нем и толкало его от человека все дальше, дальше в глуби овражные, все дальше, дальше, туда, где чудились ему в росистой и теплой мгле вольные табуньи косяки, на изумрудных равнинах великой степной сыти…
* * *
Может быть, движимый таким же инстинктом, какой был у Муската, Санько Якушнов бросился искать кабардинца сразу же, не раздумывая, в овраг.
В нем жила крепкая надежда найти живым кабардинца. Не успел враг, думалось ему, завершить свое дело. Нелегко сбыть племенного коня. В книгу важных конских родов записано имя Муската. А затаился враг, наверно, до времени с конем в овраге, связав ему ноги крепкими путами.
И собакой, вынюхивающей след зверя, рыскал Санько по зарослям, по болотцам и баклушинам. Забирался в самые непролази. Часто набредал на падаль. Особенно много попадалось следов кровавого пиршества стервятника Сапсана — неумолимого степного хищника. Птичий пух и перья обильно устилали те места, где пировал Сапсан.
Тревожно косился на эти места Санько. Брал страх за Муската: может быть успел погубить его враг?
И тогда солнечные горячие глаза Санько тускнели.
Но надежда быстро возрождалась в нем. Вымок он так, что рубаха и штаны прилипли к телу.
И все искал, искал, устремлялся дальше и дальше в глубь оврага, распоровшего грудь степи на нескончаемое пространство.
* * *
Почти мгновенно в степи падает вечер. На этот раз он выдался теплым и суховейным.
Зашевелились было гнилые болотные туманы подняли свои змеиные головы, казалось, вот зашипят и обрызнут поникшие травы ядовитой росой.
Но нет: растрепал туманы суховей в клочья, словно на куски изорвал извивающееся чудовище.
А вверху небо высинилось чистым, без единой облачной соринки, будто тысячами ветровых табуньих хвостов его вымели.
И звезды низко свисали над оврагом.
Казалось, стоит вот взобраться на крутой гребень — и черпай ковшами-горстями драгоценную россыпь самоцветов.
Но где, где Мускат?!
Санько Якушнов убил бы того человека, который увел Муската. Убил бы так, как он не раз убивал табуньего хищника-волка, захлестывая врага плетью, догнав его на стремительном степном скакуне.
И Санько знал: ему не уйти — этому человеку-волку. Если не он, Санько Якушнов, его найдут другие, те, которые лучше знают эту хищную породу людей.
И верил Санько: настоящие люди выведут человеков-волков.
И тогда будет жить совсем хорошо!
* * *
Зрела ночь.
Светила огромная луна.
Удачи не было у Санько.
Видел он эту ночь, как сквозь бредовой сон. В напряженном воображении одно рисовалось четко, почти осязаемо: Мускат!
И много раз обманывался Санько: причудливую тень принимал за коня.
То сразу вместе — и коня и человека видел Санько: коня и человека верхом на коне.
Тогда Санько весь порывался вперед.
* * *
На рассвете, когда тени, побледнев, стали особенно тревожны, Санько собственную тень принял за убегающего в кусты человека.
Было так: Санько крупно шел — и длиннейшая тень бежала впереди его. У кустов, почернев, она внезапно сжалась до размеров человека, который, не вставая с земли, быстро и, казалось, на животе пополз в кусты…
Санько упал на землю и пополз за ним… Зашуршала и захрустела лиственная и сучковая падь орешника, в сучке сухоломкая, в листе мягкая и терпко-душистая. Санько сгребал ее себе под живот в груды и перекатывался по ним, как по волнам, почти ничего не видя перед собой: здесь и в жгучие летние дни стоял плотный, прохладный и едва проницаемый сумрак.
Но вот, совсем близко, впереди его, что-то вспугнуто шарахнулось, захрустело, а над ним, вверху, словно от сильного порыва ветра, тревожно закачались и зашумели ветви.
Казалось, было внезапно вспугнуто что-то живое и крупное.
«Мускат!» — хотел крикнуть Санько, но задохнулся от волнения. Однако, с силой взметнул руки ловя наобум, и руки его ухватили что-то живое, старавшееся вырваться.
— Волк! — выкрикнул Санько, передохнув, и уже четко ощущая в руках рвущийся человечий сапог.
— Пусти, сатана! Какой я волк?! Ногу я сломал. Пусти!
Но Санько не отпускал.
Голос человека почудился ему знакомым, хоть и очень смутно. Только раз слышал он этот голос, будучи уже больным. И даже какие-то не то усы, не то огромные, рачьи клешни, он вспомнил, шевелились тогда перед его глазами.
— Где Мускат? — успел спросить Санько — и захрипел: человек схватил его за горло и стал душить.
Санько задыхался, но изо всей силы рванул сломанную ногу врага.
Человек взвыл от боли. Руки его ослабели.
И Санько удалось вырвать голову из петли.
Враги грызлись зубами…
Орешник, будто протестуя, бушевал в вершине: яростный клубок, катаясь под ним, гнул, валил и ломал его у самых корней.
Санько Якушнов уже был полугол: его ситцевый мокрый «парусишко» на клочки разодрали не руки, а будто острые когти свирепого Сапсана.
И все же одолел Санько.
Изловчась, он успел схватить врага за горло, душил его бешено и молча: в эту минуту забыв даже о Мускате.
Почувствовав труп в руках, Санько опомнился и разжал руки. Они были липки, в слюне задушенного им человека. Метнулся обтереть их о рубаху — и только тут ощутил, что он голый.
* * *
— Мускат! Мускат! — кричал Санько, ползая в кустах и дрожа от страха: вот наползет на убитого или изуродованного коня.
Теперь Санько мало верил в невредимость Муската.