– Я на поезде приехал, а от станции – на такси.
– А-а, ясно.
– В Токио наведывался.
Прокурор выписал ордер на его арест. Долго ли способен скрываться человек, объявленный в розыск?
– Заходи.
– Может, не стоит?
– Ты что же, решил, я тебя на морозе оставлю?
– Я как раз подумывал вырыть снежное логово.
– Прорыть в сугробе нору, как бедствующий исследователь?
Осита кивнул. Ему даже в голову не приходило, что я шучу.
– Ну теперь-то ты меня дождался.
Я зашел в прихожую, следом безмолвно шагнул Осита.
Я не стал по своему обыкновению включать обогреватели. Вместо этого подкинул в камин поленец. С походным видом Оситы больше увязывался как раз этот способ прогреть комнату.
Знакомец пришел налегке, если не считать небольшой сумки, которую он молча оставил в углу. Разгорелись поленья.
– Давай за огнем приглядывай. Заметишь, что гаснет, – повороши дрова, дай огню воздуха.
Осита кивнул.
Я направился в кухню, вынул из воды стебли сельдерея, стряхнул лишнюю влагу. К ним взял соли, пару бокалов, бутыль виски и вернулся в гостиную.
Гость сидел у очага, устремив взгляд в огонь: в очаге весело плясали языки пламени. Надо, чтобы первые поленья прогорели, тогда огонь уже не погаснет, а до тех пор за ним нужен глаз да глаз.
Я подкинул в огонь еще поленце. Без обогревателей температура в комнате повышалась медленно. Осита не спешил раздеваться: на нем было лыжное облачение и длинный объемный шарф вокруг шеи. Пока он рискнул снять только перчатки.
– Выпей. В такую погоду полезно как следует изнутри прогреться.
Я налил в бокалы виски, надломил стебель сельдерея, посыпал его солью и принялся жевать. Мне так нравилось.
– Ишь ты. Аппетитно. Можно попробовать?
– Валяй.
– Только сначала руки помою.
– Умывальник там. А за ним – ванная. Открой краник с красной точкой, спусти немного воды, потом теплая потечет.
– По мне так холодная лучше. Я уж привык мыть руки холодной водой. А мыло можно взять?
Осита удалился в ванную и долго оттуда не выходил.
Когда он наконец появился, я взглянул на его руки, покрасневшие от холода. Он все грел их перед очагом, то и дело потирая.
– Хочется огня.
– Что в нем такого особенного?
– Он все время меняет форму.
– А ведь верно.
Впрочем, гость не сказал, хорошо это или плохо. Он протянул руку к бокалу: пальцы онемели от холода.
– Ты у сельдерея ешь только черешки?
– Да, пожалуй, что так.
– Ну и я тогда буду.
Осита крякнул, откусывая от стебля. У основания стебель был желтоват, и я его не ел – мягкий и невкусный. Моему знакомцу он, похоже, тоже не полюбился.
4
Когда я вернулся с пробежки, Осита все еще сидел перед очагом.
Прошлой ночью его быстро сморило от выпивки, и он заснул у камина, так и не доев свой сельдерей. Сон его был беспокоен. Когда я с утра проснулся, хижина совсем согрелась, огонь догорал. Языки пламени плясали уже не так резво, я пошерудил угли и подкинул свежих поленец.
У камина вполне можно было спать – достаточно было укрыться одеялом.
Приняв душ, я принес две банки пива и предложил Осите.
– Что ты видишь, когда бегаешь, сэнсэй?
– Почему интересуешься?
– Это же все не ради здоровья.
– Ты прав. Здоровье тут ни при чем.
– Мне и в голову не приходило бегать.
– А у меня всю жизнь тяга к движению.
На мне был купальный халат, на голове – банное полотенце.
Я не слишком беспокоился, что нагрянут полицейские. Проходили дни: вполне возможно, что по их предположениям предмет поисков перестал иметь ко мне отношение.
– Хорошо выглядишь. Похож на боксера перед боем.
– Скорее уж после.
– Потому что с пивом?
– Наверно.
Осита засмеялся. Первый раз я это видел. Сквозь улыбку проступала глубокая грусть, это было нестерпимо видеть.
Скиталец вполне органично вписывался в интерьер с очагом. Верно, этот человек пришел из моего сердца.
– Я видел твое полотно, сэнсэй.
– Законченная картина мне уже неинтересна.
– И даже та?
Как видно, Осита говорил о «Нагой Акико».
– Где она сейчас?
– Ты спросил как про живую. Правда, у нее будто своя душа.
Осита снова засмеялся.
– В токийской галерее. Туда она… переселилась. Я пошел другое полотно посмотреть и увидел ее. Какой-то человек хотел ее купить, но старший по галерее сказал, картина сама найдет себе хозяина – мол, его попросили тщательно подходить к отбору. Клиент, естественно, был взбешен.
Похоже, это сказала Нацуэ – никогда не собирался писать полотно, которое будет само выбирать себе владельца.
– Хотелось сесть перед портретом, да так и умереть. Я сделал над собой усилие, сумел-таки.
Я закурил. В жилах струилось пиво.
– Эта картина высасывает из людей жизнь. Теперь я понимаю, что имел в виду управляющий: она действительно выбирает владельца.
– Похоже, ты смотрел на нее поверхностно.
– Вот как…
– Наверно, вернее было бы сказать, что это я не смог донести сути.
– Нет, просто не в моей власти такое увидеть. Да, так вернее. На нее нельзя по-настоящему смотреть – с ума можно сойти.
– Когда начнешь писать свои картины, тогда и рассуждай.
– А я уже… – Осита расстегнул сумку, стоявшую в углу комнаты, и вынул несколько альбомов.
В них были акварели. Полных два альбома, ни одной чистой страницы.
Техники у него не было никакой. Для рисунков Оситы наличие или отсутствие умения вообще не играло никакой роли. Он не рисовал напоказ. Ему хотелось плакать, и не плакалось, хотелось закричать – не кричалось, тогда он стал рисовать.
– А зачем ты это нарисовал?
– Зря, да?
– Мне интересно, чем было вызвано такое желание.
– Просто захотелось. Никаких других причин.
– Это хорошо.
Я просматривал акварели одну за другой. Это были мольбы о помощи и крики боли. Не слишком разборчивые крики – я не улавливал голоса.
– Ну вот, я посмотрел. Что тебе сказать?
– По правде говоря, мне все равно, хороши они или плохи. Когда я увидел твои полотна, то понял: ты рисуешь то, что лежит у меня на сердце. Я подумал, что тоже могу нарисовать свое сердце, почему бы и нет.
– Ты не нарисовал его.
– Верно. Я не утверждаю, что у меня получилось.
– Значит, все это – мусор.
– Бросим в огонь?
– Сначала послушай: я не стану рассказывать, плохи твои картины или хороши. Они находятся совсем в ином измерении, это чувствуется.
Я хотел выпить еще банку пива, но воздержался.
– И не считай, что ты один. Не думай о своем одиночестве, выкинь из головы печаль. У тебя как раз потому и не получается, что ты пытаешься излить на полотно свою грусть.
– Верно. Водится такой грешок.
– Знаешь, есть нечто большее, чем грусть-тоска, только ты не пытаешься это увидеть.
– Действительно есть?
– Пока ты это не нарисуешь, я не смогу этого разглядеть.
– Думаешь, стоит попробовать, сэнсэй?
– А кто должен заглянуть внутрь собственного сердца? Я этого за тебя не сделаю.
– Но ведь ты уже нарисовал мое сердце. С первого взгляда было все понятно.
– Допустим. И все равно я тебе этого не объясню. Это откроется только тому, кто держит в руках кисть. Вот когда начнешь рисовать, сам и прочувствуешь.
– Что же мне для этого сделать.
– Берись за кисть и работай. Трудись. Я сунул в рот сигарету.
Пива больше не хотелось – теперь я вожделел по краскам и кисти.
– Я – это я, а не ты. Даже если ты порождение моего сердца, все равно ты не будешь писать, как я. Ты – другой.
– Кажется, я понимаю. Каким-то образом понимаю.
– Не мучься, сынок.
– Да я не мучаюсь, просто больно.
– Забудь о боли.
– Жестокий ты, сэнсэй.
– Я не смогу тебе помочь. Никто не сможет. Вот что я пытаюсь до тебя донести.
– Да, конечно.
– Я написал картину. Ты рассмотрел в ней свое сердце, и что? Тебе стало легче? Намного ли?