Я выдохнул дым и затушил сигарету.
– Кто-то только что говорил о каких-то правилах?
– Галерея обдирает вас как липку. Если согласитесь работать со мной, будем делиться пятьдесят на пятьдесят. Если галерея запретит торговать в Японии, поедем в Париж, в Нью-Йорк. У меня есть обходные пути.
– И как же галерея меня обдирает?
– Подозреваю, что они приторговывают тайком.
– Как это понять?
– Вам говорят, что продали картину за пять миллионов, а сами выручили за нее семь. Вы получаете два с половиной, а галерея – четыре с половиной. Два сверху идут черными. Налогами не облагаются. Понимаете всю абсурдность? А со мной все будет по-честному, пятьдесят на пятьдесят.
– Мне неинтересно.
– Поэтому вам надо, чтобы кто-то занимался вашими делами. Я не хочу, чтобы ваши картины продавали из жадности.
Мне было безразлично, из жадности их продают или по какой-то другой причине: едва они перешли в чужие руки, они переставали быть моими. Художник оставляет после себя картины, как путник следы: он их сделал, они есть и никому не принадлежат.
– Я к вам заеду повидаться.
– Не стоит.
– Вам что-нибудь хочется?
Я хотел сакэ, и мне нужен был хороший чугун, чтобы приготовить тушеное мясо. Но если они мне действительно понадобятся, я пойду и куплю. Нет надобности просить Косуги.
– А машину? Машину хотите? «Мерседес-бенц» можете себе позволить. Хотите помощницу? Я подыщу.
– А что, помощница будет и картины за меня рисовать?
– Ну о чем вы? Я имею в виду человека, который будет о вас заботиться. Скажите, какие вам нравятся женщины. Если это вас не интересует, давайте организую вам хорошую мастерскую, закажу лучшие краски и холсты. Мне не составит труда. К тому же пора вам выбираться из этой хижины.
Я рассмеялся и повесил трубку. Кровотечение прекратилось.
Чувство, что оно может снова начаться, не оставляло. Иногда, когда я смотрел на землю, мне снова начинало казаться, что рука в крови.
«Только теперь это моя кровь, а не чужая», – смутно доходило до меня.
Снова зазвонил телефон.
Я уж хотел схватить трубку и заорать «Оставьте меня в покое!», но сдержался. Это была не Косуги.
– Ах это вы.
– Не разбудила?
– Да уже собирался ложиться.
– Хм… я нарисовала набросок. Пока черновой, но мне кажется, вышло очень даже неплохо. Покажу вам завтра.
– Что рисовали?
– Дерево.
– Только один?
– Да, один. На большее меня не хватило. Наверно, это и рисунком-то не назовешь.
– Идите спать.
– Вы со мной как с дочерью разговариваете. Ничего, я не в обиде. Главное, я нарисовала.
– Завтра покажете, договорились?
– Конечно.
Пожелав Акико спокойной ночи, я повесил трубку. Огонь в камине медленно угасал. Я подложил три поленца. Скоро стал слышен тот самый звук.
Я не чувствовал, что меня кто-то похлопывает по коже. Сейчас это было просто звук горящего дерева. Я слушал еще какое-то время.
Глава 3
РАЗРЫВ
1
Я просто бегал – не стал соваться в город.
По воскресеньям город был переполнен людьми и автомобилями. В это время года там кишмя кишит народ: все едут полюбоваться осенними красками. Даже у плохоньких придорожных ресторанов скапливались ряды машин, пытающихся хоть где-нибудь припарковаться.
Обед я пропустил.
По выходе из тюрьмы первое время выпадали дни, когда у меня маковой росинки во рту не было. Бывало, целыми днями только и делал, что пил. Хотелось захмелеть поскорее, да так и оставаться подольше. Даже теперь чувство голода зачастую сопровождалось желанием выпить. Правда, не настолько сильным, чтобы по-настоящему набраться.
Я достал нож и некоторое время его точил в порядке эксперимента. Я точил, и лезвие менялось. Сверкать оно не начало: все тот же тусклый блеск, но зато начало слабо отражать свет.
Через пятнадцать минут я перестал точить и аккуратно протер лезвие сухой тряпицей, чтобы снять влагу. Прополоскал руки, обработал ладонь. От трения рана снова открылась, но уже не кровоточила. Я наложил марлю, сделал бинтовую повязку.
Потом я отдыхал на террасе. Меня уже ни к чему не влекло, ничто не тяготило. И все равно хотелось выпить, хотелось женщину, хотелось рисовать. Все эти желания были смутными, не срочными.
Я встал и поднялся в мастерскую.
«Сотка», которую я начал рисовать, что-то явно мне говорила, но что – я разобрать не мог. Я вынул краски. Достал палитру и выдавил на нее разные цвета. Приложил к полотну. Картина отвергала оттенки, говорила, они не подходят – не то, что надо. Я пробовал снова и снова, пока картина неожиданно не вскрикнула от радости.
Я взял кисть. Обычно для таких целей я пользовался мастихином, но эта картина не принимала резких тонов. Я встал перед подрамником и рисовал, позабыв о времени. Когда я очнулся, был уже вечер.
Я вышел на террасу. Поразмыслил, не пожечь ли в камине свежих поленец, но решил, что не стоит. Не хотелось смотреть, как меняются языки пламени.
«Ситроен» остановился.
Я бессмысленно на него взглянул. Из машины вышла Акико. Приближаясь, она что-то мне говорила, но голос ее до меня не доносился.
Подойдя к террасе, Акико вынула набросок дерева, сделанный углем. Прошлой ночью она сказала, что нарисовала всего один набросок. Неплохо вышло. Она вслушивалась в голос дерева, вслушивалась в его слова. Пытаться услышать дерево – то же самое, как пытаться услышать свой собственный голос.
Я протянул руку, чтобы взять у нее из рук альбом. В нем было несколько набросков, но я не обратил на них особого внимания, открыл с чистого листа.
Провел по листу углем. Ко мне обращалось дерево в саду. Через три-четыре минуты я скопировал этот голос в альбом.
– Вы гадкий, – сказала Акико. Только теперь я услышал ее голос.
– Почему?
– Я при всем желании не могу рисовать лучше профессионала. Вы специально показываете, какой вы великий художник, и я чувствую себя идиоткой. Взрослые так не поступают.
Я не понял, почему Акико так разозлилась. Я услышал голос и перенес его на рисунок. И только.
– Я не пытался показывать, какой я хороший художник на вашем фоне. Вы дали мне набросок, я на него ответил. Вот и все.
– Больше я вам ничего не покажу.
– Надо было попросить вас переделать набросок? Перерисовать все заново? Если вы этого от меня ждете, тогда возвращайтесь в художественную студию.
Акико убежала.
Я не понял, что ее так задело.
Когда «ситроен» отъехал, мною овладел неожиданный порыв. Я вернулся в гостиную и подкладывал в огонь поленья, пока пламя не загудело. Я смотрел на пламя, но это не охлаждало порыва. Я взбежал на второй этаж, ворвался в мастерскую. Черпнул мастихином краски и принялся размазывать ее по холсту, от центра к краям.
Через некоторое время я понял, что желание, меня охватившее, было желанием секса. Даже смешно стало. Мне нравился цвет секса, который полыхал посреди полотна.
На ужин я собрался позже обычного. Акико не появилась. В воскресенье столовая была набита семьями, в углу возилась детвора. В такие дни смотрительша с виноватым видом ставила мне на стол бутылочку пива.
Я быстро поел и вернулся в хижину.
В очаге горел огонь. Я подкинул поленце, пламя взметнулось кверху.
Я потягивал бренди и смотрел на огонь. Да, именно «потягивал»: после сытной трапезы это не составляло труда.
За окнами разгулялся ветер. Не исключено, погода испортится.
День промчался как вспышка. Чувствуя себя в легком подпитии, я немного посидел, приходя в себя, потом вяло поднялся и рухнул в кровать.
Когда я открыл глаза, по крыше стучал слабый дождь.
Я приготовил на завтрак яичницу с беконом и тост и смотрел, как за окнами струится влага.
На пробежку оделся как обычно. По пути пропотел – моросило слабенько, от такого не промокнешь.
Бегал я каждый день и не задумывался, зачем это делаю, – бегал и все. Живу, вот и бегаю. Может, и вся жизнь у меня такая.