…Пару раз встретившись со мной глазами, Аня сумела утишить отчаянье, полыхавшее там неуемно, тем, что озорно подмигнула мне, и увлекла фея в раковину полукруглого зрительного зала, прямо к нашим местам в шестом ряду партера.
Когда мы с Вороховым, наконец, отбившись от приветствий и кивков на лестнице и в проходах, подошли к креслам, из оркестровой ямы уже раздались первые звуки увертюры.
Мягкий профиль фея, едва угадывался в полумраке гаснущих огоньков театральной люстры. Моя рука тотчас очутилась в ее тоненьких, горячих пальцах, сердечко браслета чуть царапнуло кожу моего запястья. Занавес взвился вверх, и мы, все четверо, ахнули одновременно, увидев на сцене дебелую даму в голубом гипюре, обтягивающем плотные чресла, лавиноподобный бюст и мощные плечи боксера или пловца перворазрядника.
Дама, стоя перед огромным зеркалом, тщательно расправляла в волосах цвета жженой соломы огромный красный цветок…. Она не раскрывала рта минуты три. Увертюра, пару раз споткнувшись на окончании, начиналась заново, дирижер нетерпеливо махал палочкой, оглядываясь на сцену и солистку, но дама молчала, как рыба. На сцене появилась еще одна тучная матрона, в бежевой тунике и туфлях – котурнах на остром, как игла, каблуке. Откуда взялись каблуки в тифозном боксе, из которого явно сбежала матрона – наперсница, с определенной длинной и цветом волос на голове, было совершенно непонятно. Уточнять у фея, место проживания этой дамы, я не рискнул.. Вероятно, подразумевался парижский квартал Монмартр или что то в этом роде… Полились звуки арии, с которой вступала в действие главная героиня, и я отвлекся, увлекся так, что не сразу услышал шепот фея, мягкий, насмешливый..
– Hai ragione, preferito.. sarebbe… Meglio hanno cantato invisibili*
– Sei troppo severa, amore mio! – я осторожно поднес к губам ее пальцы, грея их дыханием… – La musica è la stessa… E dopo duecento anni.**
– Madame, фактура и декорации – полный улет… Рубенс в перформансе! – громко зашептал со своего места Ворохов. Фей, сколько мог, старательно держал паузу. Потом серебряное драже все же негромко, обрывисто рассыпалось по полу партера, и я услышал, как она пытается набрать воздух в легкие и подавить смех….Что то смутно белеет в темноте. Это Ворохов галантно протягивает ей платок. Картуш в своем амплуа!
Действие, музыка, накал переживаний увлекает нас постепенно, против воли. Второй акт заканчивается в напряженной тишине зала. В антракте нас вновь окружает толпа.
,,,Вперед, к ее креслу, пробивается немного взмокший в строгом пиджаке и бабочке, Антон Звягинцев, подтянутый, стройный и – необычно серьезный. Он осторожно пожимает хрупкие пальцы фея.
– Светлана Александровна, можете объяснить, а? Ну, какой вот смысл то в этом всем? Тазик на столе… Это что за декорации? И Виолетта, блин,.. Шкаф в миниатюре. Ей по действию – двадцать пять, а тут чего?! Все полста с хвостиком!
– Антон, ну смотри, как на режиссерскую условность…. Вольность..
– А если мне непонятен замысел режиссера? Вот непонятен и все, – упорствует Антон.
– Да, Светлана Александровна, в чем тут фишка, вот непонятно нам? Модерново, что ли? Так сейчас от чахотки не умирают.. Смешно! – вступают в разговор другие ребята, во главе со сбежавшей из ложи родителей Литягиной, – Георгий Васильевич, ну объясните?!
Ragazzi****, дело все в том, что сейчас фишка любого замысла в приближении героя к зрителю. Максимальном приближении, понимаете.. Старательно так изображает это режиссер, так пыхтит, что, вот и тазик на стол ставит с мокрым бельем, и Альберт у него в фартуке посуду моет.. Но Виолетту Альберт любит также безумно, как и во времена маэстро Джузеппе… И, потом, представьте, что у нее не чахотка, а рак крови. Это и сейчас неизлечимо. И чувства по накалу не изменились, совсем… Понимаете? Музыка неизменима. Взлет ее. Падения у нее нет. Взлет есть. До конца. До самой трагической ноты, когда голоса у них сливаются воедино.
– Сейчас этого еще нет? – Антон и другие ребята стоят сбоку от прохода, не загораживая дорогу никому, но внимание на себя все равно обращает эта стайка воробьев в чуть смятых от долгого сидения пиджаках и рубашках.
– Нет. Как в начале любви, они в смятении: еще не знают, насколько сильно захватит их чувство, да и есть ли оно? Может быть, это только кокетливая салонная игра? – Неожиданно вступает в разговор фей – Видите, и барон в гостях у Виолетты, настаивает на том, что жизнь – игра, наслаждение. Как основной тезис первого действия. И музыка там, как бабочка – тарантелла. И Любовь, бабочка, пальпитто, мистериозо. – в прописях их арий…
Пелось первое действие потом на улицах народом, как песни.. Обычно так – не бывает… Какое дело рабочему люду до оперы: баловство для знати, и – только! – Запястье фея чуть дрожит в моих пальцах, синяя жилка пульса проступает яснее.. Я слегка сжимаю ее кисть, надавливая сверху. Ищу в середине изящной ладони ямку пульса, глажу ее… Японский секрет су – джок срабатывает, но медленно… Волнение фея сильнее древних практик.
– И потом, – продолжает тихо фей, поправляя палантин и откидываясь на спинку кресла, – Верди ведь задумывал эту оперу, как камерную.. Личную. Чисто личную историю сердца… Но получилась палитра гораздо шире… Жизнь, властно играющая Судьбами, с трагическим изломом… Она так швыряет героев из стороны в сторону, как в шторм, она насмешлива с ними. За то, что они осмелились считать ее игрой.
– Жизнь – рок? – Танечка Литягина резко и неожиданно присаживается на корточки возле фея, ее красное платье с серебром маленькой броши у левого плеча, переливается искорками в свети люстры, а кудри, собранные в высоко взбитую, замысловатую прическу, все равно непослушно выбиваются на висках.
Одну руку Таня осторожно положила на колено фея и тихонько гладит его. Хочет успокоить? Интересная она, Литягина. Прима курса, кокетка, баловень родных… Но отлично чувствует любое чужое волнение…
– Нет, Танечка. Рок всегда предполагает героику. Так ведь, Георгий? – обращается ко мне фей, повернувшись вполоборота.
Я утвердительно киваю, чуть подняв бровь.
– Да, cherriе. Здесь рока вроде и нет. Сюжет то – частного порядка. Подумаешь, роман молодого светского льва и куртизанки – Я развожу руками и сцепляю кисти под коленом, продолжая рассуждать.
Фей с любопытством слушает мою тираду, задумчиво улыбаясь, чуть склонив голову набок. – Собственно, он, роман, изначально и не предполагает никакой высоты чувств. Но жизнь все поворачивает по своему. Опрокидывает. Жизнь, как течение крови в аорте, как пульс. Жизнь – Любовь – нечто неподвластное, яркое, чарующее. Не бабочка, нет…. Но она взлетает на ту же высоту. Ведь бабочка летает до радуги. Даже в дождь…
– Джозефина Стреппони до встречи с Маэстро Верди была певицей, актрисой, немного куртизанкой. – Неожиданно вступает в разговор Ворохов. – Разные были у нее поклонники, меценаты, содержатели. Но встретила своего Пеппинно, и все, как в море нырнула… Так часто бывает. И в этом обычность и необычность жизни.
– Да. Жизнь во всей ее полноте здесь есть. И в этом очарование оперы. И потому слушать ее можно хоть в целлофане – улыбается фей и встает с кресла, одергивая платье. – Ragazzi, а что, кто то принесет мне пирожное и чашечку лимонада? – Она смеется. – Чашечку только. Стаканы там какие то пластиковые, разолью.
– Сейчас, слетаю, не вопрос! – тотчас откликается на просьбу Знаменский, легкий, упругий, как пружина. – Анна Алексеевна, пойдемте со мной, а то мне дадут что нибудь не то, фигню на палочке? – Обращается Антон к Ане, будто на лету подхватывая ее под локоть, и не обращая внимания на насупленные брови Мишки.
– Чего это он разлетался тут?! Я бы сам принес! – разводит руками Ворохов и садится, закинув ногу на ногу, в трагической позе удивленного миром Чацкого, не забывая стряхнуть какую – то невидимую пушинку с палантина моего тихого фея, стоящего рядом с его креслом.