— С отцом ее, хотите вы сказать?
— Нет, с братом, потому что фрёкен Хульда приходится ему не дочерью, а сестрою.
— Но речь же у нас, Бог ты мой, не о фрёкен Хульде, а о фрёкен Хильде? — возражал Спафариев, у которого от какого-то ужасного предчувствия сердце захолонуло и на лбу проступил холодный пот.
— Такой и нет вовсе: есть fru kommercerodinna Frisius, рожденная froken Hilda Opaleff.
Иван Петрович совсем обомлел.
— Ваша эксцеленция изволите издеваться надо мною? — пролепетал он.
— И в мыслях не имею. Со вчерашнего вечера она самым законным образом повенчана с здешним первым толстосумом, коммерции советником Фризиусом.
Бедный молодой человек схватился за голову, точно она могла сбежать у него с плеч.
— Да тебе-то о чем тужить, друг мой? — с притворным участием заговорил опять Меншиков. — На твою ягодку покуда иных претендентов не заявилося. Правда, выбору твоему нельзя не подивиться. Но на вкус и цвет товарищей нет.
— Ваша эксцеленция о какой еще ягодке говорите?
— Как о какой? Все о той же фрёкен Хульде. Ягодка, конечно, не первой молодости, но тем с твоей стороны достохвальней…
— Да об ней у меня никогда и думано не было!
— Вот на! Ведь чем, скажи, твое сердце так пленилось: парным молоком, елкой да фиалками?
— Да-с.
— Ну, а те посылались тебе почтеннейшей фрёкен Хульдой. Племянница о том и знать не знала.
Ивану Петровичу сдавалось, что его спустили с лучезарных заоблачных высей кувырком на темную, пыльную землю.
— Но на полотенце ее стояли литеры Н.О., то есть «Hilda Opaleff»? — пробормотал он, хватаясь, как утопающий, за соломинку.
— A «Hulda Opaleff» ты изобразил бы какими литерами? — спросил Меншиков, которого немало, казалось, потешало душевное смятение молодого человека. — Вижу я теперь, сударик мой, что ты маленько маху дал: борова за бобра купил. Но коли на то пошло, то от борова в хозяйстве даже больше проку. Фрёкен Хульда уже не ветреная юница и тебе, ветрогону, подпешит крылья, добра же за нею, движимого и недвижимого, вдвое, слышь, противу племянницы…
— Да на что мне ее добро, когда своего-то девать некуда! — вскричал Спафариев в полном уже отчаянии. — Смилуйтесь надо мною, ваша эксцеленция: развяжите меня с нею!
— Что ты, батенька? Сватался-сватался да и спрятался? И меня-то, скажи, свата своего, в какую позитуру перед нею поставил? Натворил бед — неси и ответ.
У Ивана Петровича проступили на ресницах слезы; он безнадежно поник головой и, вынув платок, принялся усиленно сморкаться. Чтобы не выдать своей веселости, Меншиков говорил до сих пор отрывистым, ворчливым тоном, с насупленными бровями и покусывая губы. Доведя молодчика до слез, он достиг, чего желал, и расхохотался.
— Фофан ты, фофан! В рай за волоса не тянут. Развяжу я тебя, так и быть, но под одним уговором.
— Под каким угодно, ваша эксцеленция! — встрепенулся Иван Петрович, поспешно отирая глаза.
— Фрёкен Хильду, — то бишь коммерции советницу, — как фантом, ты выкинь навеки уже из головы.
— Трудновато станет…
— Без рассуждений! А дабы крепче было, так мы тебя сочетаем в ближайший срок с коренной землячкой.
Спафариев испуганно уставился во все глаза на неугомонного свата.
— У вашей эксцеленции есть уже таковая для меня на примете?
Меншиков усмехнулся.
— А тебя опять страх взял? Что ж, найдется, пожалуй, ежели поискать хорошенько.
— Чувствительнейше благодарен! Но лучше я сам уж поищу себе.
— Ищи, Господь с тобой. Но, чур, повторяю, не иначе, как православную россиянку.
— За долг почту-с.
— А лосиные рога у меня можешь взять: они будут хоть напоминать тебе о нашем уговоре.
Этим кончилось сватовство нашего героя. Выбравшись за порог своего вельможного свата, он перевел так глубоко дух, словно вырвался из пекла. От заданного ему там пара голова у него огнем горела, а на теле не осталось сухой нитки.
Спустя двадцать четыре часа он видел свое «ангельское создание» в последний раз. Загодя забравшись с Лукашкой в так называемый комендантский парк по выборгскому тракту, он отсюда, под прикрытием дерев, мог быть невидимым свидетелем отбытия шведского гарнизона. Нескончаемою вереницей тянулись мимо него нагруженные подводы, сопутствуемые плачущими толпами горожан. Это была также своего рода похоронная процессия, потому что ниеншанцы расставались безвозвратно не только с охранявшим их десятками лет войском, но и с некоторыми из именитейших своих сограждан. В числе последних был, конечно, и коммерции советник Генрих Фризиус, который как горячий шведский патриот ни одного лишнего дня не хотел дышать одним воздухом с ненавистными ему «скифами» и большую часть своего имущества брал с собою; остальное же все распродал накануне с молотка.
— Да где ж они, однако? — говорил Иван Петрович, тщетно высматривая между переселенцами семейство Опалевых. — Ни их, ни этого Фризиуса.
— А я так смекаю, — отозвался Лукашка, — что комендант, как шкипер на тонущем судне, сходит с палубы своей последним.
И точно: уже в самом конце скорбного кортежа показалась громоздкая, но необычайно солидная дорожная карета коммерции советника, в которой, кроме него самого с молодою супругою, помещались и тесть его с сестрою.
— Наконец-то! — вскричал Спафариев и, не утерпев, выскочил на дорогу и замахал шляпой.
В ответ ему из опущенного окна кареты замахала платком маленькая ручка. Но тут высунулось сердитое лицо Фризиуса и вслед затем задернулось зеленой занавеской.
— Закатилось красное солнышко, затуманилась ясная зоренька! — нараспев с пафосом заметил калмык своему господину, который как истукан окаменел на одном месте. — А теперича опять во львиную пасть!
— Откуда ты еще льва-то взял? — спросил Иван Петрович, не отрываясь глядя за удаляющимся по дороге облаком пыли.
— А царь-то наш Петр Алексеевич, по-твоему, не державный лев, что ли? Лев милостивый, но и грозный. И доколе экзамена своего не справишь, не выбраться нам из его пасти.
Глава пятнадцатая
Довольно, Ванюша! гулял ты не мало;
Пора за работу, родной!
Некрасов
Здесь будет город заложен
Назло надменному соседу.
Пушкин
Тяжелая пора настала для Ивана Петровича. Предусмотрительный камердинер его при отъезде год назад из Парижа упаковал на дно одного из многочисленных их дорожных сундуков пачку учебников и ландкарт, заброшенных еще со времен Тулона и Бреста. Теперь вся эта кипа неожиданно всплыла снова на свет Божий к немалой досаде барина, который обольщал себя надеждой, что ему не придется готовиться к царскому экзамену.
— И дернула ж тебя нелегкая тащить эту чепуху с собою! — буркнул он на калмыка.
— А как же мы обошлись бы без нее, коли это точно чепуха, а не высокая мудрость? — заметил Лукашка.
— Как? Весьма даже просто. Здесь, в Ниеншанце, сего сорта книжек, окроме разве шведских, конечно, не найти, на нет и суда нет.
— Но ведь за морем-то за три года из прочтенного да слышанного кое-что сохранилось же в голове?
— Во-первых, не за три, а за два года; а во-вторых, в другие два столь же успешно испарилось опять из головы.
— Не испарилось оно, а лишь засорилось там, быльем поросло. А мы вот повыполем сорные травы да засадим все грядки свежей рассадой, так увидишь еще, каким пышным цветом старые семена взойдут! Садись-ка, сударь, чтобы времени попусту не тратить. Вот тебе стул, вот твои книжицы…
— А ты сам-то что же тем временем? Гулять никак рассчитываешь?
— А что же мне делать-то?
— Нет уж, шалишь, брат! На миру и смерть красна. На-ка тебе тоже книжицу — и ни с места от меня.
Камердинер послушно взял книгу и тихонько про себя засвистел: очень уж хорошо понял он, для какой цели барин оставил его при себе.
«И что они делают там? — любопытствовала их квартирная хозяйка, фру Пальмен, потому что Иван Петрович действительно перебрался на жительство к почтенной экс-экономке фон Конова. — Замыкаются на ключ и выходят оттуда только к столу. Уж не фальшивые ли монетчики, прости Господи?!»