«И он же одолжил тебе один гвоздь?»
«Один одолжил, а другой про всякий случай я сам взял и припрятал. Тебе-то, батюшка-барин, как живется-можется?»
«Сибаритствую».
«Не на сухоядении?»
«Нет, дают к хлебу и кринку парного молока, но секретно от коменданта».
«Кто ж эта женерозная душа? Майор фон Конов?»
…«Сказать аль нет? — подумал про себя Иван Петрович. — Нет, материя слишком деликатная, на что ему знать!»
«Должно быть, фон Конов, — простучал он в ответ. — Окроме телесных авантажей, я пользуюсь еще и духовными: у меня есть евангелие».
«Вот как! Православное?»
«Нет, немецкое, но содержание-то все одно: жизнь и слова Христовы».
«Но как же ты читаешь во тьме кромешной?» «А у меня ночник горит».
«Так ты, сударь, подлинно как сыро в масле катаешься! Ну, да всякому свое по рангу: у тебя молочко, а мы сыты крупицей, пьяны водицей, ржавым гвоздем приправленной».
«Тебе бы, брат, гвоздем своим в стену стучать: хоть пальцы свои тоже поберег бы».
«Это верно-с. Благо, подкладка в халате оборвалась: обвернем гвоздочек в лоскуточек, чтобы не истерся, да и не так слышно было».
Приведенный разговор занял у беседующих, с небольшими перерывами, также чуть не целый день. Но времени им не занимать было, и день, по крайней мере, пролетел незаметно. С этих пор Иван Петрович не боялся уже впасть в меланхолию от полного одиночества: было все же с кем мыслями поделиться. Но животрепещущие темы у них довольно скоро истощились и оставалось только обмениваться жалобами на томительную скуку одиночного заключения.
В середине ноября серое житье-бытье их на короткий миг расцветилось.
«Исайя, ликуй! — простучал однажды слуга своему господину. — Я тоже вольная птица».
«Тебя выпускают?» — спросил Иван Петрович.
«Нет, но я снял с себя кандалы».
«Подпилил?»
«Подпилить не подпилил, а кольцо разогнул». «Поздравляю, братец: можешь хоть тоже променировать по своему подземному паллацо». «И поискать лазу».
«Куда же ты полезешь? Дверь на запоре…»
«А как-нибудь оседлаю нашего придворного тафельдекера и кофишенка».
«Осла-тюремщика? Да и из крепостных ворот тебя все равно не пустят: схватят и тут же на воротах вздернут».
«Выеду-то я на ослике моем, вестимо, не с парадной музыкой и в карьер, а тихомолком курц-галопом и, даст Бог, доберусь-таки до наших аванпостов».
«А того вернее в лесную трущобу, где с холода да с голода сгибнешь: ведь зима уж на дворе». «Значит, колесо фортуны!»
«А я тем часом без тебя с тоски еще с ума спячу, либо ножки протяну!»
«Что ты, милый барин! Коли так, то, видно, незадача мне. До весны уж потерплю, останусь при тебе».
И он остался. Но чего стоило бедняге это решение — отказаться от манившей впереди полной воли, — господин его мог судить по минорному тону и односложным ответам калмыка. Иван Петрович жалел его, но жалел и себя: пребывание под землею становилось с каждым днем невыносимее. Хотя с наступлением холодов казематы по временам и протапливались с коридора, но подземные печи, должно быть, давно не поправлялись, потому что не столько грели, сколько немилосердно дымили, и у арестантов после каждой топки головы трещали. А вдобавок от печного тепла обледеневшие стены испускали накопившуюся в них влагу, которая ручьями стекала на заключенных.
Понемногу и Иван Петрович, ободрившийся было с соседством Лукашки, начал опять падать духом. Зимою все проезжие пути, конечно, занесло снегом, и военные действия между шведами и русскими сами собой должны были прекратиться. Стало быть, до весны царя Петра Алексеевича и не жди в Ниеншанц; а дотянут ли они оба еще до весны всю зиму-зименскую в своем могильном склепе?
Глава третья
Чу! за белой, душной тучей
Прокатился глухо гром;
Небо молнией летучей
Опоясалось кругом…
Тютчев
Но вдруг нежданный
Надежды луч,
Как свет багряный,
Блеснул из туч.
Полежаев
Три месяца уже герой наш не имел никаких вестей из надземного мира и постепенно пришел к горькому убеждению, что и бывший гостеприимный хозяин его, майор фон Конов, забыл про него, — когда тот неожиданно навестил его в каземате.
— Простите, mon cher monsieur, — были первые слова фон Конова, — что столько времени не заглядывал к вам; но сейчас после вашего ареста я был командирован в Краков к нашему королю и только вчера поутру возвратился оттуда. Сегодня я воспользовался первой свободной минутой, чтобы узнать, не нуждаетесь ли в чем…
— О, помилуйте! Что человеку еще нужно в этих роскошных палатах? — не без горечи отозвался Иван Петрович и, взяв со стола ночник, посветил им во все углы своего неприютного жилья. — Изволите видеть, тут у меня все: и приемная, и гостиная, и столовая, и спальня, и кабинет — все вместе, необычайно удобно! А темноты и духоты, холода и сырости — сколько душе угодно: хоть сейчас ложись помирай. Господин комендант, грех сказать, заботится о нас, заключенных, как отец родной!
На благородном и ясном челе шведского офицера выступили глубокие складки.
— Радикально изменить заведенные здесь раз порядки, разумеется, не в моей власти, — серьезно проговорил он. — Но против холода и сырости можно будет принять некоторые меры. Хлеба вам, по крайней мере, надеюсь, доставляют в достаточном количестве?
— Голодной смертью, пожалуй, не помру, хотя не ручаюсь: досыта я ни разу еще не наедался.
— Ну, для вас лично мне, может быть, удастся выхлопотать увеличенную порцию. Относительно предоставления вам и другого рода пищи я имел вчера довольно крупный разговор с комендантом. Но он у нас, знаете, большой формалист и ни для кого не допускает изъятий из общих правил.
При этих словах фон Конов случайно заглянул в стоявшую на столе кринку с молоком, и лицо его осветилось довольной улыбкой.
— Эге! Да у вас тут молоко? Каков комендант-то! Ни словом ведь не обмолвился: устыдился своего послабления.
— Это не комендант… — замялся Иван Петрович. — Комендант даже, кажется, не подозревает…
— Ну, так и я тоже ничего не видел, ничего не знаю! Вы, мосье, пожалуйста, не считайте нас, шведов, какими-то выродками рода человеческого. Но законы войны у нас, потомков древних норманских викингов, львов севера, суровее, чем где-либо на юге Европы. Недаром и государственный герб наш изображает прыгающего льва. Не наша вина, согласитесь, что вы попали к нам.
— В львиную пасть? — подхватил Спафариев. — Впрочем, теперь-то я уже не в пасти, а в желудке и могу вас честью заверить, что в желудке этом вовсе не уютно.
— Я с удовольствием вижу, мосье, что прежний юмор не совсем еще покинул вас.
— О-хо-хо! Юмор мой, как выражаются немцы, висельный — Galgenhumor.
— Но он вас все-таки несколько поддержит до лучших дней. Все ведь мы и ваш покорный слуга колодники, но волочим на ногах незримые оковы!
И фон Конов подавил тайный вздох.
— Вы, господин майор, говорите о лучших днях, — продолжал Иван Петрович. — Стало быть, в моем положении есть поворот к лучшему?
— Как вам сказать, дорогой мой?.. Особенно утешительного мало. Судебное следствие о вас, как нам уже известно, препровождено в Стокгольм. Но там не пришли к какому-либо окончательному решению…
— За недостатком улик?
— Не смею вам сказать. Словом, признано было нужным иметь по вашему делу указания свыше. Король же наш в настоящее время, как вы знаете, в Польше, на походе, и ему теперь, конечно, не до нас с вами.
— Так что дело мое ему до сих пор, пожалуй, вовсе и не доложено?
— Когда я уезжал из Кракова, оно только что лишь поступило в походную канцелярию его величества. Сообщение между Швецией и остальной Европой, а также и Ниеншанцем в зимнюю пору так затруднено, что решения вашего вы дождетесь, очень может статься, не ранее открытия навигации.