Но вот прошел час, и другой, и третий, а господа шведы все еще совещались. Общее нетерпение лагеря с часа на час возрастало, заразило, знать, и самого царя. С нахмуренным челом неожиданно появлялся он то тут, то там на траншеях, то меж солдатских шатров, то на берегу Невы у карбасов, словно нигде ему не было покоя, и зычный голос его разносился далеко в окружности, заставляя невольно вздрагивать и озираться всех и каждого.
— Серчает батюшка-царь на шведа, ух как серчает! — перешептывались солдаты. — За обеденный стол, слышь, даже садиться заклялся, доколе отписки не дадут. А мундкох на кухне инда плачет, волосы на себе рвет, все кушанья, мол, перепреют, перегорят.
Но не царь один и старший повар его негодовали на медленность шведов: большинство приближенных государя разделяло их нетерпение, поглядывало то и дело на свои карманные луковицы, — некоторые, правда, по одной причине с мундкохом, потому что «адмиральский» час давно пробил.
— Вот уже и пятый час на исходе, — вполголоса передавали они друг другу.
— Пятый час? — расслышав, подхватил Петр и топнул ногою. — Что мы, на смех им дались, что ли? Сказано же было, что дается два часа сроку! А вот с полудня ждем да ждем…
— Долгонько, точно, — заметил рассудительный Шереметев. — Но у них тоже, полагать надо, свой воинский онор, и в превеликой конфузии зело тяжко им без единого выстрела с нашей стороны оружие сложить.
— Так одолжим их: дадим генеральный залп!
— Час времени еще подарим им, государь; обождем до шести.
— Так и быть, — нехотя уступил Петр. — Но коли до шести не дождемся нашего трубача…
— Тогда отправим за ним еще барабанщика, — досказал Меншиков.
— Ты что, Данилыч? — гневно вскинулся на него государь. — Шутить еще вздумал?
— Какие шутки, ваше величество! Чем же посланец наш повинен, что те замешкались? А ему наверняка бы не сдобровать, ежели бы мы, не упредив, открыли огонь. Так ли я говорю, господа генералитет?
«Господа генералитет», переглянувшись, нерешительно присоединились к мнению всесильного фаворита.
— Ну, будь по-вашему, — сдался Петр, но глаза его зловеще сверкнули, а могучая дубинка в руке его на четверть врылась в рыхлую землю.
Глава восьмая
Возьми барабан и не бойся!
Вот смысл философии всей.
Гейне
Смойте с лиц вы краски брани,
С ваших пальцев — пятна крови,
Закурите дружно вместе
Эти трубки — трубки мира.
Лонгфелло
Слух о решении государя потерпеть еще до шести часов и затем послать за трубачом барабанщика живо распространился по всему лагерю. Дошел он, таким образом, и до Лукашки. За четверть часа до урочного срока калмык начал слоняться около царской палатки, знай, поглядывая с озабоченным лицом на видневшиеся вдали башенные часы цитадели. Стрелка на них подвигалась все ближе к шести, а подъемный мост все еще оставался поднятым, и о трубаче не было ни слуху ни духу.
Минут семь до срока полотняный край палатки внезапно распахнулся, и оттуда выскочил Павлуша Ягужинский. За короткое время своего пребывания в лагере Лукашка успел уже заслужить доброе расположение молоденького царского денщика, между прочим, благодаря своим любопытным россказням о пышной столице французов, куда государь обещался свезти и Павлушу. Теперь ловкий калмык решился воспользоваться благожелательством последнего.
— Куда, Павел Иваныч? — спросил он, заслоняя Ягужинскому дорогу.
Тот только рукой отмахнулся: не до тебя, мол отвяжись.
— За барабанщиком к господам шведам? — не отставал Лукашка.
— Да, да.
— Так он здесь.
Ягужинский, недоумевая, обвел кругом взором.
— Где?
Калмык с самосознание ткнул себя указательным перстом в грудь:
— Voila, monsieur!
— Ты? Лукашка?
— Oui, monsieur.
— Мундир-то на тебе, точно, барабанщика, да требуется, брат, и уменье.
— А у нас его разве нет? Отбарабаним всякую штуку так, что любо. Не даром в науке у французов побывали. Право же, голубчик Павел Иваныч, усерднейшая к тебе просьба: пошли ты меня к ним барабанщиком!
— А на что тебе, чудак ты этакий?
— На то, чтобы господина моего там проведать. Ведь он, сердечный, по дурацкой своей фанаберии, сидит сиднем еще в своей волчьей яме не только что без парного молока, но и без капельки воды пресной, без крошки хлеба черствого. Ну, а у меня тоже, слава Богу, не деревянная душа, надо же вызнать: жив ли он еще там, здоров ли?
Молил слуга о своем господине так умильно, что тронул молодое сердце царского денщика.
— Да ты, Лукашка, не врешь? — спросил тот. — Ты и вправду барабанить обучен?
— Вот те крест! Зря соваться не стал бы. Хоть сейчас экзамен учини.
— Хорошо, учиним, а там, коли правда, доложим, пожалуй, его величеству.
До шатра царских музыкантов была добрая сотня шагов. Но издали еще доносились оттуда нестройные звуки разных духовых инструментов, так как каждый музыкант, упражняясь сам по себе, старался заглушить других. При появлении любимого государева денщика звуковой хаос разом стих. А когда Ягужинский потребовал барабан и затем передал его вместе с палочками Лукашке, все присутствующие музыканты обступили калмыка, который своей обходительностью и невозмутимым балагурством успел уже приобрести себе в лагере некоторого рода популярность и теперь, по-видимому, собирался показать опять одну из своих диковинных заморских штучек. Ожидание их не обмануло.
Перебросив через плечо ремень от барабана и молодецки выставив правую ногу, Лукашка с каким-то особенным вывертом вооружился барабанными палочками и стал отбивать мелкую дробь.
— Ровно горох пересыпает! Аль дождичек в стекла бьет! — толковали меж собой слушатели.
Но вот дробь становится все крупней и крупней и сама собой переходит в парадный марш.
— Экой штукарь ведь! Чтоб тя мухи съели! — не могли уже скрыть своего изумления компетентные судьи.
Тут сквозь торжественный темп марша прорвалась игривая трель. В то же время и губы барабанщика затрелили в такт.
— Жаворонок, братцы, как есть жаворонок!
Но это что же? Трели барабана и жаворонка все слышней, все явственней переходят в стародавний народный мотивец.
— «Ты такой-сякой комаринский мужик!» — замурлыкал один из музыкантов, сосед тотчас подтянул, и вот вся ватага, точно ожидала только этого условного знака, хором подхватила излюбленную песню.
Павлуша Ягужинский сперва было также невольно заслушался, но оглушивший его теперь хор напомнил ему, что послан он сюда государем вовсе не затем, чтобы отвлекать музыкантов от дела.
— Это еще что?! — крикнул он и остановил рукою не в меру расходившиеся палочки барабанщика. — Будет, брат, будет!
— Так что же, Павел Иваныч, — спросил Лукашка, — как, по-твоему, обучен я по-малости барабанному делу?
— Не токмо обучен, а переучен. Коли ты забарабанишь перед его величеством таким же шальным аллюром…
— Да что я — очумел или юродивый, что ли, что не знал бы, как держать себя перед царем? И неужто ж я тебя, протектора моего, в конфузию введу?
— Ну, то-то.
Они возвратились к царской палатке.
— Обожди-ка тут, — сказал Ягужинский и вошел один в палатку. Вслед затем он вышел опять оттуда и кивнул калмыку: — Я доложил государю твою просьбу. Смотри же, не плошай.
— Не бойсь, постоим за себя.
Несмотря на такое уверение, на душе у Лукашки было далеко не покойно: «А ну, как все же оплошаю?» Когда же он ступил в палатку и очутился перед государем, глаза которого, как и взоры нескольких бывших тут генералов, тотчас же устремились на него, сердце в нем застучало еще сильнее.
— Так ты, Лука, просишься в мои парламентеры? — заговорил Петр.
— Коли будет такая твоя государева милость, — отвечал Лукашка, смело выдерживая блестящий взгляд царя. — По-ихнему хоть не гораздо разумею, но по-французски, по-немецки маракую.