И рассказчица и слушатель разом залились задушевным смехом, но первая, застыдившись своей чрезмерной веселости, прижала опять к губам платок.
— Прелестно! — сказал Иван Петрович. — У меня с моими братьями был также свой особый язык: каждый слог мы повторяли дважды, второй раз приставляя к нему только букву ф, например: «у-фу на-фас бы-фыл сво-фой я-фя-зы-фык».
— А мы с кузиной придумали особую азбуку, — подхватила фрёкен Хильда. — Ставили одни буквы вместо других и переписывались таким образом и в классе, и дома, чтобы другие нас не понимали. Приходили к нам в дом по воскресеньям из корпуса ее старший брат, кадет, ужасный задирала. Так мы с нею нарочно пишем друг другу при нем записочки, например: «Какой несносный мальчишка!» Он перехватит у нас записку, чтобы прочесть, и рот разинет: ничего-то не понять! Умора просто!
— Что же, он разве мешал вам в ваших играх?
— И как! Мы так хорошо, например, играли с сестрой его в феи, в гномы, в богини, летали на коврах-самолетах… А он вымажется сажей и с гробовым криком «го-го-го!» выскочит вдруг на нас из-за угла…
— И феи ужаснутся деланного черта?
— Да как же не ужаснуться? Потом, разумеется, узнав его, мы прогоняли его вон.
— Вот то-то и есть. А ему, бедняге, было досадно, что вы, девочки, не принимаете его в вашу игру.
— Вовсе нет. Мы пробовали было играть с ним, но разве с таким сорванцом можно было? Раз сестре его подарили куклу, и надо было ее окрестить. Я была крестной матерью, а кузен должен был быть пастором. Все было приготовлено как нельзя лучше: посредине комнаты был поставлен столик, накрытый чистой салфеточкой, на нем две восковые свечи, а между свечами серебряный тазик с водой. Запеленав мою малютку в новенькое одеяльце, я сперва ее убаюкала, потом понесла крестить. Кузен в черном таларе, как следует, действительно, начал густым басом свою проповедь. Но когда дело дошло до крещения, он заместо того, чтобы омочить моей крестнице только темя, хвать ее у меня из рук и окунул в таз с головою.
— Ах, Боже мой! — с притворным участием испугался Спафариев. — Ведь она могла захлебнуться! Вы, конечно, отняли ее у него?
— Хотела отнять, но он не давал мне и стал кружить ее за ногу по воздуху. «Ничего, — говорит, — откачаем».
— Вот разбойник! Да ведь у нее голова могла закружиться!
— Вам-то смешно, а мне-то каково было? Вы, мальчики, все ужасные забияки.
— Да, куклы не по нашей части. Мы с братьями чаще всего играли в охоту: один был медведем, другой — охотником, третий — его сыном. Медведь тащил мальчика в берлогу, а отец убивал медведя и спасал сына. А то еще мы отправлялись в Австралию: один был европейцем, другие дикими. Дикие, поймав европейца, отрезали ему линейкой голову, руки, ноги и, изжарив на костре, то есть на столе, съедали на здоровье.
— Отчего это мальчики любят всегда такие страсти? Им все бы только обижать других…
— Оттого, мадемуазель, что жизнь мужчины — вечная борьба. Вот мы с детства и упражняем свои силы. Как сейчас помню такой случай: идя в школу, я должен был миновать городскую площадь. Так как классы в разных школах начинались в одно время, то аккуратно каждое утро на этой площади мне пересекал дорогу один и тот же ученик другой школы. Ну, а разные школы, известно, — враждебные лагери. И вот в один прекрасный день чаша наша перекипела, мы прошли с ним так близко один мимо другого, что не могли не толкнуть друг друга. «Дурак!» — крикнул один. «Болван!» — отозвался другой. И пошла потеха, мальчишечий турнир. Бросив наземь наши ранцы, мы принялись без милосердия тузить друг друга, пока вконец не запыхались и не вспомнили оба, что пора и в класс. Тогда мы подобрали с земли ранцы — и разошлись.
— И только-то?
— Не совсем. Едва я отошел на несколько шагов, как слышу за собой сердитый голос: «Отдай мне мой ранец!» Что такое? Гляжу: и то ведь, второпях я схватил ранец врага, а он — мой. Обменявшись ими, не глядя друг на друга, мы пошли опять каждый своей дорогой.
— Совсем как молодые петухи!
— Похоже на то. Но наша петушиная история окончилась все-таки по-человечески, по-христиански.
— Как же так?
— А так, что на другой день, встретясь опять на площади, мы исподлобья как-то невольно улыбнулись друг другу, на третий — разговорились, а на четвертый — подружились. Прежний заклятый враг мой вскоре нарочно перешел в мою школу, чтобы только быть чаще со мною.
Болтовня молодых людей на этом месте была прервана появлением почтенной тетушки и сопровождавшей ее горничной с подносом в руках. Поднос был массивный, серебряный и на нем красовался целый кофейный арсенал из массивного же серебра: кофейник, сливочник, сахарница и сухарница с домашними сухарями; чашечки же были из тончайшего фарфора с китайским рисунком, точно так же, как и две вазочки с вареньем и тарелочки к ним.
— Я послала вестового в городскую булочную за свежим печеньем, но его до сих пор нет как нет. Не знаю, что с ним такое! — с сокрушением извинилась фрёкен Хульда и предложила гостю покамест «погутировать» северного их варенья: морошки или мамуры.
На сделанный ей Иваном Петровичем комплимент по поводу необычайной ароматности мамуры, домовитая хозяйка объяснила, что ягода эта — самая северная, даже на Неве не произрастает и нарочно выписана для них богатейшим местным коммерсантом… лучшим другом дома.
— А этот фарфор, — с гордостью указала она на вазочки, тарелочки и чашечки, — прислан нам прямо из Китая… благодаря любезности все того же друга дома, — прибавила она с таким знаменательным взглядом на племянницу, что та смутилась и нахмурилась.
«Опять этот необъявленный жених, коммерции советник!» — догадался Иван Петрович, и, точно в сладкое варенье к нему попала капля дегтя, он с неодолимым уже отвращением отставил свою тарелочку.
— Что же вы не докушали? — спросила фрёкен Хульда.
— Слишком, знаете, душисто…
— Так я вам сейчас налью кофею.
— А вот и вестовой! — воскликнула фрёкен Хильда и сорвалась с места.
Просунувший голову в дверь вестовой подал ей туго набитый бумажный мешок и, чтобы не получить головомойки от старшей фрёкен, так же живо юркнул вон. Девочка между тем высыпала булочное печенье на поднос, а мешок приставила к губам и принялась надувать.
— Что ты делаешь, шалунья? — успела только вскрикнуть тетушка.
Племянница надула уже мешок и громко хлопнула им по столу. Вслед за тем она не знала, куда деваться от стыда, и закрылась уже не платком, а рукавом.
— Это у нее точно болезнь какая, — нашла нужным выговорить ее тетушка и крестная мать, — так же, как и танцы…
— А вы, мадемуазель, охотно танцуете? — спросил, улыбаясь, Иван Петрович.
Пылающее личико и голубые глазки мелькнули на миг один из-за пышного рукава, чтобы тотчас опять скрыться.
— Ну, что прячешься, дурочка? Кто же виноват? — ласково говорила фрёкен Хульда и насильно опустила руку племянницы, служившую ей щитом. — Для Хильды, знаете, нет ничего милее танцев. Только жаль вот, здесь в провинции ни одна из дам не знает хорошенько менуэта…
— А в Париже у нас вошла в моду теперь еще совершенно особая, преграциозная фигура! — подхватил гость.
— Правда? — встрепенулась девочка, и глазки ее, как две звездочки, заискрились. — Ах, если бы увидеть…
— Я вам хоть сейчас покажу. Только одному мне, разумеется, этого не проделать. Позвольте вашу ручку, а тетушка ваша будет, может быть, так милостива сыграть нам на клавесине?
Тетушке, естественное дело, нельзя было упустить столь счастливого случая — дать племяннице обучиться, притом даром, новейшей «преграциозной» фигуре у «настоящего парижанина», и она уселась за клавесин. Племянница еще несколько пожеманилась, но — охота пуще неволи — очень скоро сдалась.
И вот под звуки клавесина, рука за руку, наши молодые люди принялись старательно выделывать замысловатые па с обязательными взаимными почтительными поклонами.
— Schon, sehr schon! — раздался в дверях мужской голос.
Фрёкен Хульда разом прекратила свою игру, а танцующие, как облитые холодной водой, отпрянули друг от друга.