Павлиновна, конечно, огрызнулась:
— К лешаку! Поздно мне переучиваться. Возьми переженись. Теперь это модно. Молодая во всем угодит…
Евдоким Никитич останавливал:
— Э, понесла! Ей про Фому, а она про Ерему.
Ольге было неловко: она стала причиной сердитого разговора за столом. Чтоб как-то сгладить, сказала:
— Не хитрое дело — обед готовить, когда есть на чего.
Евдоким Никитич подхватил:
— Вот и я говорю: пускай перенимает, учится.
— Да хватит вам, поешьте спокойно, — вмешалась Ирина.
Павлиновна отложила в сторону ложку:
— Я что-то ничего не хочу. Пойду прилягу опять.
Пропотеть — прошло бы. — Залезла до крутому скрипучему приступку на печь, вздохнула: — Вот корову не знаю, подою ли…
Евдоким Никитич подобревшим голосом распорядился:
— Оставайся здесь, Ольга, обряжайся. Мы с Ариной вдвоем управимся.
Ольга мыла посуду, прибиралась.
Подошла пора дойки коров, Павлиновна подала голос с печки:
— Оленька, ты уж обряди сегодня Пеструху-то. Ох, кто только придумал хвори всякие! Подойница-то, Оля, под лавкой. Сполосни. Тряпочкой сыренькой не забудь вымя обтереть.
— Все сделаю, Ульяна Павлиновна, отдыхайте, — откликнулась Ольга.
Она, заслышав помыкивание Пеструхи, завернувшей во двор, когда пастух гнал стадо улицей с луга на поскотину, тотчас вышла навстречу ей с подойником. Еще с крыльца, подделываясь под голос Павлиновны, Ольга звала Пеструху:
— Иди, моя хорошая, домой, иди! Кормилица ты наша… Пеструха… Ишь как тяжело тебе! Сейчас подою. Иди сюда. — Дала ей посыпанный солью кусочек хлеба, чистой тряпкой обтерла тугое вымя и, поставив на землю подойник, уселась под корову на корточки. Брызнули звонкие струйки.
Длилась дойка недолго. Пеструха, дожевав хлеб, брыкнулась и опрокинула подойник. Молоко белой лужицей разлилось по земле.
— Да что с тобой?.. Милая… Пеструха… Стой, тебе же легче будет, — уговаривала Ольга корову ласковыми словами, какие обычно говорила ей хозяйка. И снова принялась теребить соски. И опять лягнула корова подойник. — Ты что ж, не узнала меня? Как тебе не стыдно? А ну, стой смирно! — Несмотря на этот строгий тон, в третий раз загремел подойник.
Назавтра утром, придя к колодцу за водой, Павлиновна через плетень рассказывала соседке:
— Смехота с нашей горожанкой-то. Вчерась занемогла я. Попросила подоить Пеструху. Не отнекивалась, пошла. А я лежу на печке. И взяло меня беспокойство: долгонько что-то нету ее. Не вытерпела, слезла. Смотрю с крыльца — валяется подойница в стороне, а Ольга стоит и чуть не плачет. «Что, — спрашиваю, — стряслось?» — «Лягается», — говорит. «Сроду не лягалась, а у тебя лягается. Смиреная, — говорю, — корова-то». — «Разве я вру, — хнычет, — попробуй сама, узнаешь». — «Ну-ко, садись, — говорю, — я погляжу». Уселась! «С какого боку села-то, недотепа?»- спрашиваю. А она бормочет: «Не все ли равно, с какого садиться». — «Правильно и делает Пеструха, что лягается, — говорю. — И тебя-то надо бы лягнуть». С левого боку вздумала корову доить. Смехота!
Скоро — через соседку — весь колхоз знал, как Ольга доила корову. Женщины от души хохотали. Колхозница уже с другого конца деревни, повстречавшись с Павлиновной, потешалась над Ольгиной неудачей:
— Рассказала бы, Павлиновна, как твоя постоялка, лейтенантша-то, вместо коровы под быка с подойницей уселася.
Павлиновна вскипела:
— Ты что городишь?! Кто это наплел тебе такое? А?.. Да любая из наших баб не сдюжит с ней в деле тягаться, с Ольгой-то. У ней ничто из рук не валится — кажинная наша работа складно идет. Вот тебе и городская.
Потом и свою соседку отчитала за сплетню:
— Я ж тебе по простоте душевной, а ты по всему свету ни за что ни про что охаяла бабу. Гляди-кось, как все перевернули! Быка доить уселася… Ох, и злые языки!..
Павлиновна рассказала эту историю и Евдокиму Никитичу. Тот махнул рукой:
— А, все вы — пустомели!..
* * *
Шли дни, недели, месяцы первого военного года. И хотя далеко было от «Авроры», от этого рядового колхоза, до любого фронта — на юг, на запад или на север, но жил он не обычной жизнью. Ничего в ней и похожего не было на недавнее мирное время. Вникнуть ли в колхозные дела, всмотреться ли в лица людей, заглянуть ли в душу им — все было освещено тревожными, грозными сполохами большого бедствия, постигшего родную страну.
Не могли миновать эти тревоги и тесную избушку, в которой жили Ольга и Ирина. Зверствовал враг на опаленной советской земле, измывался над женщинами, над детьми — и здесь негодовали два женских сердца. Пленили гитлеровцы новые города — росла, нагнеталась печаль в маленькой зимовке.
Горе сдружило их. Одна ждала весть о муже, не всегда веря, что весть эта будет доброй. Другой же некого было ждать — все были потеряны, все было оплакано. И той, которой нечего и некого было ждать, казалось, проще было жить. Ирина знала — ничем не поможешь своему горю, никакими слезами не вернешь ни мужа, ни дочь. Ольгины же думы до исступления бились над одним и тем же — как найти Василия, как дать знать ему, где она с сынишкой? Верила — ведь и он тоже тревожится за них, затерявшихся в страшном водовороте.
В первые же дни своего житья в колхозе «Аврора», у родителей Иры, Ольга написала Даше Егоровой по ее уральскому адресу. Рассказала о себе, умоляла ее сообщить, нет ли вестей от Алексея, не знает ли что о Василии. Баюкала в зыбке Сашеньку и под скрип очепа гадала — что-то она ответит? Минула неделя. Почата была вторая — день за днем, — молчала Даша. И когда уж потеряла было надежду получить весть с Урала, посчитала неживой свою соседку по квартире на границе, пришло от нее письмо. Оказывается, Даша долго была у больной матери в деревне. Не прибавило письмо Ольге веселья. Ничего-то нового. Только и узнала — жива Даша. А где ее Алексей, что с ним — не ведала она. И еще узнала: потеряла Даша в дороге мать начальника заставы с внучкой, с Наташей.
После этого Ольга и Даша слали запросы в управление погранвойск, в Наркомат обороны — и ничего утешительного.
Если б Саша сколько-нибудь понимал в печальных песнях матери над его зыбкой, в тихих, грустных беседах ее наедине с ним, узнал бы, как бессильна она была унять свою тоску. Забывалась лишь на работе, на людях. Но ведь и у них тоже не всегда было весело на душе. А тут еще страшная весть.
Вбежала как-то Ирина взволнованная, заплаканная. Голос срывается:
— Думано ли?! Первая похоронная — и о ком?
Ольга даже вскрикнула:
— О ком?!
— О нашем Славке!
— Да как же?!
— Пал смертью храбрых… Такой-то… трусом бы!.. Славка ты, Славка… — причитала Ирина. — Красивый наш Славка… Что же, Ольга, будет-то? Такие ребята гибнут! Ведь никогда уж не воротится. Не увидим ни через какие годы. А может, большим, полезным человеком стал бы потом… Мать, кажись, не перенесет. Один сын-то. Еще три девки. Бедная тетка Наталья! Ой… всем больно! Всей родне… Такой молодой!..
Ольгу ошеломило это известие, за живое задели слова Ирины. Плакала и вспоминала:
— Помнишь, Ира, тогда на станции… на Всполье? От себя оторвал, а нас, бедолаг, выручил. Портянки свои новенькие… Надо же! Сказал еще… Я его близко не видела, а сразу поняла — хороший он… Сказал — с уговором, чтоб крестным… Так и не привелось повидать своего крестника… Душевный, добрый был.
Ирина всхлипнула:
— Был и — нет. Нет больше Славки…
Ольга молча примерила это горе к себе и вслух сказала:
— Вот и задумаешься, что выбрать: узнать ли сразу, где твой родной человек, что с ним, или уж лучше жить, не ведая ничего, пока война идет. Каково будет, если вдруг сникнут все надежды, будто трава подкошенная?
Ирина подтвердила:
— Уж лучше так, Ольга. Не знать. Веровать.
* * *
Колхоз «Аврора» был небольшой — из трех деревень. И даже в это трудное время, когда дома почти не осталось мужчин и со всеми работами управлялись женщины, дела в нем шли хорошо. О колхозе часто появлялось доброе слово в районной газете. В различных сводках — шла ли речь об уборке урожая, о надоях молока, о поставках государству — он неизменно стоял на виду, в числе передовых. Люди его быстро, душою поняли все заботы и тревоги военной страды.