Старушка вернулась скоро. Переступив порог, спросила:
— Городской или деревенский?.. Как звать-то?
— Павлом звать. Павел Андреевич.
— Павел… Павлик… — она произнесла его имя как бы про себя и по-матерински нежно. У Липатова екнуло сердце.
— Верно, так и звали — Павлик. А уж городской или деревенский, трудно сказать. Лет до шестнадцати жил в деревне, а потом умчал.
— Летом, поди-ко, на сеновале спал?
— Любил!
— Ну вот, припомнится родительский дом.
Старушка задумалась и опять внимательно посмотрела на него. А когда он собрался идти спать, напутствовала:
— Доброго сна тебе, Павел Андреевич. Ничем-то не угостила я…
— Что вы, что вы! — торопливо перебил ее Липатов. — Спасибо. Ничего не надо. Сыт я. Водички разве.
— Здесь, в ведре, — указала она. — Из колодца, студеная, не простынь с жару-то.
Выпил чуть не полный ковш, даже лоб заломило.
И вот он на сеновале. «Поветь», — пришло ему на ум название сеновала в том северном краю, где родился и рос он. В углу две-три охапки прошлогоднего сена. Поодаль широкая деревянная кровать, на ней — соломой набитый матрац с подушкой и стеганым одеялом из пестрых лоскутков. «Для меня?.. Ого, буду спать, как барин. — Разделся, лег. Приятный холодок обдал тело. — Невежа, даже имени не узнал, — укорил он себя. — Ведь и у меня была, может, такая же добрая мать». Своей матери Павел не помнил. Она умерла, когда ему было немногим больше года.
Мысли расплывались, путались. Успел еще подумать: «Чья же девочка у нее?» — и заснул.
2
Рождались и таяли сны, то похожие на действительность, то далекие от нее. Сначала какой-то грязной дорогой шли войска и с ними — он, капитан Липатов. Рядом знакомые и в то же время чужие лица. Был тут кто-то похожий на Тамбовцева, но почему-то безусый. Связист с чубом, которого у него никогда не было, смотрел озорными глазами и говорил: «А я знаю, товарищ капитан, куда мы идем». Потом все исчезло, и он проснулся, еле вспомнил, где находится, посмотрел в раскрытые ворота на улицу, в ночь и снова погрузился в сновидения.
Утром ему приснилось то, чего уж никогда не могло быть наяву.
… Он сидит у окна своей ленинградской квартиры на Васильевском острове и безразлично глядит на торопливых пешеходов. Позади незнакомым Павлу голосом жена говорит дочурке:
— Иди к папе. Видишь, какой он грустный? Развесели его.
«Разве я грустный? — думает Павел. — Мне просто скучно».
— Не пойду! — капризничает Галка.
— Почему? Разлюбила папу?
«Обернуться или нет?» — гадает он. Быстро повертывается, и взгляд его встречается с глазами Галинки. Она нахмурилась, смотрит исподлобья. «Вся в папу», — вспоминает Павел слова жены.
— Бутузка ты! — улыбается он. — Что ж это твоя Катька-то слезами заливается? — указывает Павел на куклу. Кукла лежит на диване. Одна ножка у нее подвернута. — Больно ей, видишь — плачет.
— Не плачет и не больно совсем, — так же упрямо бурчит себе под нос Галка.
— А ты спроси у нее, — советует отец. Он быстро обхватывает дочурку руками, притягивает к себе. — Галина ты Павловна! Посиди-ка у папы, послушай сказку про колобок.
Галка любит папины сказки и сразу добреет. Вот уже егозит на коленях, проводит теплой пухленькой ручонкой по его небритой щеке:
— Папа, ты сердитый?
Павел догадывается, почему так спрашивает Галя: недавно он читал ей стихотворение, в котором есть слова: «И небритый, и сердитый он без галстука ушел…»
— Смешной ты, Галчонок! — нежно шепчет он на ухо Гале, притрагиваясь губами к родимому пятнышку на мочке. Ей щекотно, и она заливается звонким смехом…
Липатов проснулся. Светло. У кровати стоит — он не верит своим глазам, — стоит его Галинка. Поглядка, улыбка, косички — все ее.
— Галя, — тихо, боясь спугнуть, позвал он это сказочное видение.
Девочка ни с места. Пристально смотрит на него и улыбается.
В сенях послышались шаги, потом — строгий голос:
— Таня, иди сюда! Не мешай.
Девочка мигом сорвалась, убежала.
Павел встал, торопливо оделся, сошел вниз. В избе, так же как вчера, сидела с вязаньем в руках старушка. «Где же девочка?» — хотел было спросить, но хозяйка заговорила первой:
— Хорошо ли отдохнулось, Павел Андреевич?
— Спасибо, большое спасибо! — с чувством благодарности ответил Липатов. — Вчера я приустал, не побеседовал с вами, даже имени не узнал. Вы уж не обижайтесь.
— А мы сегодня побеседуем, — улыбнулась она. — Позавтракаем и побеседуем. А зовут меня все Власовной. Смолоду и имя было, потом овдовела, постарела и стала просто Власовна.
Павел поглядел на рукавичку, уже почти связанную, опять хотел опросить про девочку. И снова Власовна опередила:
— Верно, помешала моя егоза? Говорю ей: «Иди, Таня, погляди — на сеновале кто-то спит». — Власовна прислушалась. — Чу, бежит.
Босые ножонки протопали в сенях.
— Баушка! — с порога хныкнуда Таня и, увидев, кто был на сеновале, умолкла.
Павел впился взглядом в девочку. Он снова искал в ней Галкины приметы. Хотя теперь и не нашел в Тане того, поразившего его полного сходства со своей Галинкой, все же в ее лице, в косичках было что-то очень родное, близкое.
— Ну что, дитятко? — спросила бабушка Таню.
— Лешка Кузин дерется, баушка, — снова нахмурилась внучка.
— Поди-ко, не дерется — играет?
— Дерется. Каменьями.
— Экой нехороший. Не дружи с ним, беги лучше к девочкам.
Липатов вспомнил, что в кармане шинели лежит пачка печенья. Подал ее Тане:
— На-ка гостинца… — запнулся, чуть не назвал Галочкой.
Таня посмотрела на бабушку. Брать или не брать? — спрашивали глазенки, разгоревшиеся при виде красивой зеленой обертки.
— Возьми уж, — разрешила бабушка.
Таня несмело взяла печенье, еле слышно шепнула:
— Спасибо.
Долго распечатывала загорелыми пальчиками обертку. Потом вынула печенюшку, заглянула в бумагу и, увидев, что там есть еще, подала бабушке:
— Попробуй, баушка.
— Ешь сама, дитятко. Бабушка большая, ей хорошо и хлебушко.
— Попро-обуй.
А когда Власовна взяла печенюшку, Таня занялась добыванием второй. Липатов не спускал с нее глаз, примечал каждое движение. И если б кто-нибудь следил за ним со стороны, увидел бы, как волновался он.
Таня положила початую пачку печенья на лавку рядом с Власовной.
— Похрани, баушка, — сказала — и стремглав на улицу.
«Все-таки очень похожа! — признался себе Павел. — Вот бы Лиде повидать — и обрадовалась и расстроилась бы».
Он поднялся.
— Власовна, а где же родители… отец, мать вашей внучки?
Старушка положила на колени вязанье и медленно заговорила:
— Горюшко наше с внучкой никому не смерить, Павел Андреевич. Круглая сиротинка моя Таня. Обе мы сироты. Был у меня сын, тоже Павлик. В Великих Луках в депо работал. Унесла война. Все думается — вот вернется… А как вернуться ему, если не жив? Было извещение, письмо от его дружка — все об одной печали…
У нее повлажнели глаза. Липатов всегда терялся при виде чужого горя. Ему хотелось сказать Власовне в утешение что-то душевное, но он не нашелся, что сказать.
— Три годика как нет, — не замечая своих слез, продолжала Власовна. — Холмик-то на его могилке, поди, смыло уж дождями, сдуло ветром… — Поуспокоившись, она заговорила о снохе: — Красавица была у Павлика жена Ксюша, Танина мать. Перед самой войной загостилась у меня, да так навсегда тут и осталась. Похоронила я ее. Нашли мертвую за гуменьями на второй день, как нахлынули сюда супостаты. В воскресенье ушла к матери в другую деревню через поле, а в среду…
Она не договорила — в сенях вновь послышался топот ножонок. Вбежала Таня, заглянула в глаза бабушке:
— Баушка, ты плакала?
— Нет-нет, дитятко. Беги играть, беги.
— Печенюшку тебе надо?
— Добрая моя! Я еще ту не съела. Зубков-то у бабушки нет…
Взяв печенье, Таня опять умчалась.
Павел проводил ее взглядом, подошел к снимкам, висевшим в простенке. На одном был, должно быть, сын Власовны — в пиджаке, при галстуке. На другом — двое: тот же молодой человек, только в вышитой косоворотке, и женщина в нарядном платье.