Ольга услышала завывание чужих самолетов в небе и тотчас увидела их. Летят стаями. И в ту же сторону, куда идти ей. Она не представляла, не могла представить, если б даже захотела, что несут они, какую беду. Все ее внимание было сосредоточено на ребенке. Она приоткрыла личико. Синенькое, сморщенное, некрасивое, чмокающее губенками, оно умилило мать. Ей захотелось-поговорить с сынишкой.
— Глупенький, — нежно сказала она, точно он, ее Сашка, хоть капельку что-то смыслил. — Недоносочек мой. Кроха моя. Может, узнаешь когда-нибудь… потом-потом… как тяжело достался ты маме…
А он, малыш ее, все чмокал губенками. И Ольга догадалась: «Он же есть хочет!» Откинула полу шинели на груди, неумело направила тугой лиловатый сосок в маленький смешной ротишко сына. И он ухватил, захлебывался и все сучил ножонками, как сегодня утром, до войны, на кровати, под ее сердцем.
— Бедняжечка… — сказала она, вспомнив утренние страхи на заставе. — Увидишь ли ты папу, родной мой Сашко? Это он, папа, Сашком тебя назвал… Сашенькой… Папка это… А ну-ка, покажись. — Она развернула его так, чтобы видны были руки. — Все ли у тебя пальчики? Раз, два… пять. И на этой — пять…
Она услышала, как заныли рельсы. А вскоре с запада, с той, тревожной стороны, где остался Василий, налетел товарный поезд. «Вот оно, наше спасение!» — обрадовалась Ольга. И когда пышущий жаром, грохочущий колесами паровоз поравнялся с нею, стоявшей с Сашкой на руках на скосе бровки, она крикнула:
— Останови-ись!
Или машинист не услышал ее, или не понял, что кричала обессилевшая, больная женщина, роженица с ребенком, — так подумала в тот миг Ольга, — он не сбавил хода. Поезд прогрохотал перед самыми ее глазами, обдал ее паром и пылью. Ни живой души. И только к площадке последнего вагона словно прирос кондуктор. Он все уменьшался, а потом и совсем слился с вагоном.
Слезы текли по щекам Ольги от обиды на равнодушие к ее нескладной судьбе. Опять она одна с малышом. Лес да небо. И рельсы, убегающие вдаль… Отчаяние охватило ее.
И вдруг над головой, где-то совсем низко, задрожала, полилась нежная и голосистая трель жаворонка. Ольга тотчас нашла его на фоне бездонного синего неба. Благодарно прошептала:
— Веселишь, милый?.. Хоть ты с нами…
И ей стало смешно над своей обидой на машиниста — разве мог он на таком ходу ради них остановить поезд?
Песня жаворонка вернула ей решимость. «Что ж это я стою? Вечереет. Надо идти… — Поглядела на свои босые, в крови ноги. Она лишь сейчас увидела, какие они страшные. — Все равно надо идти…»
Она пошла по шпалам. Нет, по шпалам она сделала всего несколько шагов и поняла — до чего ж они редко положены! И она уже ступала наугад — когда на шпалы, когда между них. Было больно ступням, а она шла, шла…
Кружилась голова. Ольга останавливалась, переводила дыхание. Хотелось сесть, отдохнуть, но сделать это боялась — а вдруг не встать? — и снова шла, пошатываясь, еле держась на ногах.
Так она оказалась на деревянном мосту с низенькими перилами. Под мостом бежала, торопилась речка. Ольга остановилась.
Сзади послышались шаги.
Она еще не успела оглянуться — вздрогнула от сердитого окрика:
— Кто такой?! Что тут делаешь?!
Обернулась — увидела приземистого старикашку. Он догадался, что перед ним женщина с ребенком. Подобрел:
— Не одна… Отстала, что ль?
— Да. От поезда, — тихо ответила Ольга и неожиданно для самой себя расплакалась.
— А реветь-то пошто? Дите вон молчит… Умнее матки, видать. — В вислых усах старика застряла ухмылка. Оглядел Ольгин наряд, спросил: — Раздела мужа-то, — без шинели укатил?
— На границе он…
— Вон ты откудова… Нескладно… Ну, горемыка, пошли. Тут близенько будка моя. Обходчик я путевой… Давай ребеночка-то.
Ольга крепче прижала Сашу к груди.
— Нет, нет! Я сама.
— Сама так сама.
Обходчик пошел впереди. Ольга спотыкалась о шпалы, торопилась, боялась отстать. Старик обернулся:
— Умаялась, не поспеешь? Как звать-то?
— Ольгой, — с трудом выдохнула, остановилась.
— А меня Иваном Михайловичем. — Взглянул из-под кустистых седых бровей цепкими глазами и ахнул: — Да на тебе лица нет!
— Тошно… Посидеть бы…
— Давай, говорю, мальца-то. Спит, умненький.
Ольге не мил был свет. Она, безразличная ко всему, передала с рук на руки Сашу. Спросила:
— Далеко еще?
— Да уж доплетемся потихоньку. Вон видать, — кивком головы показал вперед Иван Михайлович. — Держись за меня. Вот так…
Она пошла рядом с ним, уцепившись за рукав его старенькой, выцветшей гимнастерки.
* * *
В будке обходчика сразу стало тесно.
Маленький гость быстро показал свой характер — покричал звонко и требовательно, пока мать не устроилась на табуретке и не сунула ему в рот грудь, приговаривая:
— И ты обрадовался, маленький мой?.. Думала, упаду, не дойду.
Иван Михайлович стоял в сторонке, рассказывал:
— Мои давненько вот так-то откричались. Выросли. Разлетелись по белу свету — кто куды. Старший в армии отслужил, поезда водит, машинист. На другой дороге, на юге. Дочь замуж выскочила. За командира. Под Ленинградом теперь. В гости звали… Да… Младший ко мне собирался. Любит лес, а живет на воде, в Заполярье. Рыбак. Все планы, похоже, рухнули. Как, видать, и у тебя… Первенький?
— Да.
— Сколько ему?
— Первый день.
— Что «первый день»?
— На свете первый день.
— Как это… первый?!
— Так вот. Сегодня родился. В лесу, в бомбежку.
— Что ж ты, растяпушка, безъязыкая, что ль? Сказать надо было! Разве тебе можно так?.. — Он захлопотал, устраивая постель для Ольги. — История-то какая… Покушам — и ложись-ка давай… Неужли одна в лесу была?
— Сразу-то много повыскакивало из вагонов. Потом… ушел поезд. Одна осталась.
— А пуповину-то как же?
— Перегрызла.
— Смотри-ко, догадливая. Перевязала хорошо?
— Кромкой от рубашки. А сейчас вон ниточку суровую у вас взяла.
— Не загрыжел бы. Поглядывай.
— Слабенький. Не доходила.
— С волненья, знать. Со страху. — Иван Михайлович подошел к Ольге, взглянул из-за плеча на маленького. — Курносенький, ух ты! В мамку. Ничего, выходим.
Она возразила:
— В папку он.
— Пускай в папку… — Задумался. — У меня тоже такие будут. Внучата. А покудова не дедушка. Бобыль! Зовут все к себе, а мне, вишь, эта хижина дорога. Не решусь кинуть. А нынче как, в заваруху?.. Ложись ты!
— Спасибо, Иван Михайлович. Мне бы чего-нибудь на постель… вроде клееночки.
— Сейчас найдем. — Перебирал в сундучишке тряпье, не умолкал: — Все оборудуем — пеленок накроим, подгузников, свивальник смастерим. Дай срок. И мне, старику, веселее… Вот парусинка — клеенки-то нету.
Ольга перебралась на кровать. Иван Михайлович укутал ее байковым одеялом.
— Спасли вы меня, Иван Михайлович… — Ольга, тронутая его заботой, не знала, какие слова сказать, чтобы он понял, как благодарна она.
— На таганке быстренько сварю что-нибудь, воды согрею — побулькаешь мальца. Они любят. И себя обрядишь. Лихорадит, поди?.. Я живехонько…
Взял ведро, вышел на улицу.
Длинным кошмарным сном показался Ольге день, начиная с суматошного часа, когда Кученков стуком в окно увел Василия на заставу. И вот сейчас где-то в лесу, на неведомом ей перегоне, хотя и чужом, но все же в домашнем покое, она могла перебрать в памяти все безрадостные события дня. И она перебрала их по порядку, чтобы увериться, что не сон все это, а дурная действительность, что ей уже не вернуться в свою, утром впопыхах кинутую квартиру, не вести тихий, спокойный разговор с Васей и вообще уж не быть тому, что совсем недавно было. Случилось что-то очень, очень страшное. И она предчувствовала, что это еще не все, что должно произойти с нею, с Василием, со всеми нашими людьми, — самое горькое еще будет. Она не боялась своего теперешнего положения — пускай босая, раздетая, — и не за себя она волновалась. У нее появился сын. Сашко. Он ей стал дороже собственной жизни. Подумав так, она удивилась неведомо когда родившемуся в ней новому чувству — материнству. Ведь он был еще такой махонький, слабенький, жалконький, этот посапывающий комочек. Лежал рядышком… Как только дала грудь — поняла: роднее, дороже нет никого. А то, что повстречался им Иван Михайлович, путевой обходчик, это просто их счастье. Ольга сказала об этом и Сашку: