В Грибошине на том месте, где похоронена Наташа, в память о ней каждое лето цветет мак. И теперь никто не проходит мимо, не остановившись у полыхающего мака, не поглядев на маленький портрет Наташи, врезанный в обелиск такой же рдяный, что и лепестки цветов.
Нет, не погасла их зоренька…
1950
Колыбельная
Сотников обрадовался, когда полковник объявил ему:
— Можете собираться. Разрешили вам командировку. — Улыбнулся и добавил: — Как хотели — в знакомые места, в Прибалтику.
Знакомые места… Перед Сотниковым будто всплыли вместе с ветром и солнечным светом те дни, тревоги, люди… Странно, прошло столько лет, а почти ничего не исчезло из памяти. Даже как-то яснее стало…
* * *
Первое, что почувствовал, очнувшись, старший лейтенант Сотников, была досада на себя за какую-то непоправимую ошибку. И, не удивляясь тому, что лежит в незнакомом подвале, даже не замечая этого, стал напряженно вспоминать: в чем же провинился он перед собой?
Но ведь он все время был не один — с бойцами. Тогда если уж виноват, то скорей перед ними, перед людьми своей роты, — не перед собой. А он все-таки в чем-то виноват — иначе не было бы таким дурным его настроение.
И Сотников, до боли напрягая память, продолжал пытать себя.
Прежде всего он припомнил, как началось сегодняшнее боевое утро.
Вспышки двух красных ракет — сигнал для атаки — прорезали легкий туман, и тотчас опустели окопчики. Он шел на правом фланге. Бойцы знали, что в атаку их ведет командир роты. Озорное, пьянящее удальство вдруг наполнило его сердце, подмывало на что-то ухарское, бесшабашное. Никакого страха. Удивительная легкость.
Сотникову хотелось, чтобы такое же чувство владело в эти минуты каждым бойцом.
«Ура» перекатывалось то справа, то слева, сливаясь в немолчный гул. На высотку, выраставшую впереди, шла не только его, старшего лейтенанта Сотникова, рота. Шел весь первый батальон. Простое вроде бы дело — высотка. Но там, где-то за нею, — Рига. И бой шел в одно и то же время вот за эту высотку и за город. Вместе с его ротой сейчас атаковали врага вся их дивизия, Третья Ударная армия, весь Второй Прибалтийский фронт!
Они хорошо, смело шли, его бойцы. Сначала он не замечал ничего, кроме мелькания пестренького мелкотравья под ногами да еще ветра в лицо, пахнущего смесью порохового дыма и вспаханной земли: наша артиллерия долго долбила передний край гитлеровцев. Потом он увидел, как его обогнал сержант Мельчаков с автоматом в руках, и широкая спина сержанта в потемневшей от пота гимнастерке на минуту заслонила обзор впереди.
Должно быть, в эту минуту откуда-то с фланга бешено полоснул оказавшийся неподавленным немецкий пулемет. Сотников понял это не сразу. Даже когда перед ним споткнулся и рухнул Мельчаков, старший лейтенант крикнул ему на ходу: «Не отставай, сержант!» И тут только он увидел, как впереди на земле вырастали дымки, будто лопались старые дождевые грибы. А он, поняв, что это такое, уже не в силах был унять себя — бежал на эти дымки. Одновременно с чьим-то вскриком по левую руку от него он словно налетел на невидимый канат, туго натянутый в траве, — упал ничком, ударив с маху автоматом оземь. Упал раньше, чем рота достигла вражеских траншей…
А, вот почему взяла его досада: он отстал от своих людей. Гул ушел, умчал вперед, а он… Почему же он упал?.. Каната, конечно, никакого не было под ногами… «Н-ноги!»- простонал он и не узнал свой голос, глухой и хриплый. Попытался шевельнуть ногами — и не смог: неодолимый груз придавил их. Хотел приподняться на локте, взглянуть, целы ли ноги. И лишь чуть отделил голову от пола — замельтешили перед глазами цветастые круги, все куда-то поплыло, и он потерял сознание…
Когда Сотников снова пришел в себя, мысль его стала яснее. Он уже знал, что ранен в ноги — об этом напоминала боль, — и теперь беспокоило его другое: почему он лежит тут, не забыли ли?
Наверху, где-то поблизости, гулко ухнуло. Затем разрывы снарядов превратились в сплошной грохот. В него вплетались торопливые пулеметные очереди, винтовочные выстрелы. Сотников то различал огонь своих, то ему чудилась стрельба гитлеровцев. Но его не страшил этот вдруг закипевший бой. Стрельба лишь взволновала его как сигнал, зовущий к действию. Теперь он думал о том, о чем должен был подумать раньше всего — что рота осиротела, воюет где-то без него, без командира, он даже не знает, кто возглавил ее. И еще досадовал — рано выбыл из строя. А какое там рано! Сколько уж боев позади! Леса Калининщины, опаленная земля Белоруссии — много пройдено, трудно взято с бою. А он ни разу не был ранен, ни дня не лежал на госпитальной койке, все три года войны не знал покоя.
… В подвал через узкий лаз вдруг брызнуло солнце. Сотников зажмурился. А когда открыл глаза, увидел — впереди, справа, еще кто-то. Изогнулся, как мог, разглядел бледное лицо ребенка. Ребенок лежал на коленях женщины, раскачивающейся из стороны в сторону. Заметив солнечный луч на личике малыша, женщина подвинулась дальше в угол, и солнце оставило ребенка в покое.
У входа послышались возня и стон.
— Осторожней! — предупредил густой бас.
— Хорошо, хорошо, — устало отозвался женский голос, по которому старший лейтенант узнал ротного санинструктора Аллу Комаревцеву.
«Еще кого-то ранило», — подумал Сотников.
Раненого положили к противоположной стене. Он стонал прерывисто и торопливо, словно во сне, когда неудобно лежишь и видишь страшный сон, а пробудиться не можешь.
Боец, помогавший санинструктору, молча вышел. Алла, поправляя бинт на голове раненого, нараспев уговаривала его:
— Успокойся, родимый. Все будет хорошо. Скоро поедешь в медсанбат. Там твою боль враз уврачуют. Потом — в госпиталь. И петь снова будешь!
А он все стонал.
Раз сквозь стон прорвалось что-то похожее на «пить». Алла сняла с пояса флягу. Прежде чем приложить ее к губам бойца, поднесла к своему уху и встряхнула. Убедившись, что вода есть, стала поить раненого. Воды оказалось лишь несколько глотков.
— Вся, дорогой, — виновато произнесла Комаревцева, когда вода кончилась, и отложила флягу в сторону.
Раненый, должно быть, понял свою спасительницу — утих.
Алла подошла к Сотникову и, встретив его взгляд, обрадовалась:
— Очнулись, товарищ старший лейтенант?! А это — наш Петька… Капустин… В голову угодило…
Сотникову хотелось расспросить ее, как там бой, и он пытался заговорить, но, ощутив во рту жаркую сухость, лишь прохрипел что-то невнятное.
— Тоже пить? — невпопад догадалась Алла и, схватив флягу, исчезла.
Некоторое время в подвале было тихо. Потом Петька Капустин заметался. В его несвязном лепете несколько раз слышалось слово «мама».
Женщина встала и шагнула с ребенком на руках к Петьке. Он отчаянно крикнул: «Не смей ма… маму!» — и застонал, скрежеща зубами. Женщина попятилась, опустилась на прежнее место и, тихо напевая, стала снова покачиваться. Пела она или без слов, или на другом, нерусском языке. Сотников прислушался. Мотив показался знакомым. Чтобы отвлечь себя от боли в ногах, он начал мысленно подпевать. И на память пришли слова, когда-то давно, еще в школе, выученные наизусть:
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
Тихо смотрит месяц ясный
В колыбель твою.
Стану сказывать я сказки,
Песенку спою;
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю…
Больше слов он не знал. Помнилось, что дальше было что-то про Терек, про отца, закаленного в бою, но эти отрывки так и не уложились в певучие строки.
Сотников понял, что убаюкивала женщина не малыша — он и так спал, — а Петьку, ротного запевалу, самого юного в дивизии бойца. И Петька угомонился: он-то больше всего на свете любил песни.