— Почитай, Оля, еще что-нибудь. Посердечней.
И та, вывернув фитиль в лампе, чтоб свет был поярче, читала вслух. Ирина порой слушала в слезах и говорила уже без задора, смирившись:
— Хорошо! Душа оттаивает…
Они вместе ходили в село за три километра смотреть в школе кино. Фильмы крутили старые, довоенные, и с каждым из них — будь то «Чапаев», «Веселые ребята», «Цирк» — были связаны воспоминания — радостные и грустные.
А раз шел «Большой вальс». Ольга смотрела и представляла, как сидели они с Василием в кинотеатре, еще не поженившиеся, в том городе, где она работала, а он заканчивал военное училище. Василий угощал ее дорогими конфетами. И хотя на экране показывалась чужая жизнь, удивительная музыка и красивая, верная любовь героев рождала какие-то неземные чувства, свершалось какое-то колдовство с каждым — душа полнилась чем-то радостным, светлым, нежным.
Василий провожал Ольгу до ее квартиры. Шли они не по тротуару, а по середине зимней, чуть освещенной улицы. Ольга даже помнила — на ней были легкие белые валеночки-чесанки, на нем — хромовые сапоги. Василий, напевая вальс Штрауса, вдруг подхватил Ольгу и закружил-закружил… Она, танцуя, заливисто хохотала, пока он не прильнул губами к ее губам…
Ольга вспомнила все это, как только вышли они с Ирой за село. Зимняя ночь была похожа на ту, довоенную, лишь вместо электрических фонарей над ними висела полная зеленоватая луна. Ольга, как когда-то Василий, напевая «Сказки Венского леса», только что слышанный с экрана и все еще звеневший в ушах вальс, подхватила Иру и закружила. Та, прыснув от смеха, умоляла:
— Ой, Ольга… отстань!.. Какая я танцовщица!.. Забыла, как ноги переставлять…
Дорога была узкая, кружиться вдвоем было неловко, ноги оступались в глубокий снег. И Ольга, оставив в покое Ирину, продолжала вальсировать одна. Из слов вальса она помнила только начальные строчки и все повторяла их:
Проснулись мы с тобой в лесу. Цветы и листья пьют росу… Пьют росу… Пьют росу…
Потом оборвала танец, шагнула к Ирине и, припав к ее плечу, заплакала. Она и сама не знала, что такое нахлынуло на нее. Ирина не уговаривала, не стыдила — молча гладила Ольгу варежкой по рукаву пальто…
Пока шли до деревни, Ольга — уже без слез, спокойно — рассказала, что вспомнилось ей после «Большого вальса».
* * *
Обедали все вместе в передней избе. Ольге на трудодни причиталось и хлеба, и гороху, и овощей, и меду. Она все передала в общий семейный котел.
В дождливые августовские и сентябрьские дни они всей семьей несколько раз ходили в лес по грибы и ягоды. На зиму насолили груздей и рыжиков, насушили боровиков, намочили кадку брусники. Все это вместе с солеными огурцами и квашеной капустой стояло в подполье. Не выводился у Павлиновны хлебный квас. Так что, несмотря на трудное военное время и на увеличенные поставки государству, семья Евдокима Никитича, как и все в «Авроре», голода не знала. Деревенская еда Ольге нравилась. Она не обегала ни толокняной болтушки, ни киселя овсяного или горохового, ни каши-повалихи в прихлебку с молоком, ни сладкой луковницы на квасу. Ну а шаньги по праздникам были для нее просто лакомством.
Евдоким Никитич выписывал областную газету «Правда Севера» и считал себя знатоком всех событий в стране и за рубежом. Когда семья бывала в сборе, он заводил разговор о политике. Ольга, как могла, поддерживала этот разговор. Любил Евдоким Никитич рассказывать и про свою службу в военно-морском флоте. Был он когда-то балтийским матросом. Это подтверждали и семейные фотографии, в рамках и без рамок висевшие на стене под стареньким зеркалом. Потом, в гражданскую войну, его вместе с отрядом балтийцев послали на подмогу Красной Армии на Северный фронт. Начинал Евдоким Никитич примерно так:
— Да, Москвы фашисты не увидели, как своих ушей. Подошли и… околели. Без славы, с позором. Похоже было и в гражданскую. Они, наверно, думали, интервенты-то: каюк России, разгромили, всё, в огненном кольце!.. Не тут-то было… Не вдруг в ярость мы, русские, приходим. Но уж разозлимся — никакой вражьей силе не совладать!
— Теперь он, Ольга, — встревала Ульяна Павлиновна, — на весь вечер завелся.
Ольга заступалась за Евдокима Никитича:
— Что вы, Ульяна Павлиновна, он же о деле.
— Ты послушай, а я уж наслушалась за жизнь-то. Пойду полежу на печке.
— Иди, хоть не мешаешь, — напутствовал Евдоким Никитич. — Аришка тоже завалилась?
— Ей что-то нездоровится, — ответила Ольга.
— Так вот… Нас, отряд балтийцев, направили тогда на подмогу к Павлину Виноградову. Слыхала про него? Нет? Был такой питерец. Командовал на Северной Двине флотилией. Я у него служил. Колошматили мы белую сволочь и всякую чужестранную погань во как!.. Павлина любили моряки. Храбрый был мужик. И умница. Рано погиб… Много преданных большевиков пало до поры! — вздыхал он и вдруг с разговора о гражданской войне перескакивал на свой колхоз: — А знаешь, почему наш колхоз «Авророй» назван?
— Наверно, потому, — старалась угадать Ольга, — что ты или кто из ваших служил на «Авроре».
— Чего не было, того не было. Врать не стану. Никто не служил. И я не служил. Крейсер «Аврора» знаменит на весь мир. Он…
— Ну это-то я знаю, Евдоким Никитич, — перебивала Ольга. — По Зимнему дворцу…
— Вот, вот. И когда я предложил на организационном собрании нашим мужикам назвать колхоз этим славным именем, все согласились. Не слыхивал, чтоб еще где был такой колхоз.
— Значит, ты хотел, чтобы и ваш колхоз прогремел на весь мир? — улыбаясь, спрашивала Ольга.
— Смеешься? А зря. Пускай хоть в своем районе — и то хорошо.
— Не смеюсь я. Правильно, — тут же сдавалась Ольга.
— Нам, сама понимаешь, стыдно позади других тащиться — звание авроровцев не позволяет. Каждому ясно.
— И Венчику?
— А, ну его! Из Венчика авроровца не получилось. Не моряцкая кровь в нем булькает. Лентяк неисправимый до могилы… А мы вот, Паутовы, хоть и не морскую фамилию носим, а исконные моряки. Отец мой, Никита Иванович, тоже был моряком. Теперь племянник воюет в морской пехоте… Обожди, сейчас я найду тебе одну бумажку. Почитаешь, как раньше приходилось унижаться нашему брату.
Евдоким Никитич вытащил из шкафа маленький старинный ларец, выложил из него на стол кипу бумаг, пахнущих от многолетнего хранения чем-то незнакомым — сладковатым, лежалым.
— Вот погляди сначала на деньги всех времен — николаевские, керенки, наши тысячи и миллионы. Напоказ сберег. В двадцать третьем годе мы все миллионерами были. Да, вот эта бумажка. Читай.
На пожелтевшем толстом листе бурыми чернилами почерком школьника было написано:
В ГУБЕРНСКОЕ ВОИНСКОЕ ПРИСУТСТВИЕ
отставного нижнего чина машиниста 1 класса команды крейсера «Паллада» Никиты Ивановича Паутоеа
ПОКОРНЕЙШЕЕ ПРОШЕНИЕ
1-го января 1898 г. поступил я на действительную военную службу и находился на пароходе «Компас», а с 1901 по 1904 г. на крейсере «Паллада» во внутреннем и заграничном плавании. С 27 января по 20 декабря 1904 г. находился на театре военных действий с Японией при защите крепости Порт-Артур. Имею медаль в память русско-японской кампании и знак отличия военного ордена 4 степени. Во время моего нахождения на военной службе и театре военных действий я потерял все свое здоровье. А у меня двое детей и жена. Изба совсем обветшала, нужно приводить в порядок.
Объяснив вышеизложенное, имею честь покорнейше просить сделать распоряжение о назначении мне единовременного пособия.
К сему прошению подписуюсь отставной нижний чин
Никита Паутов.
— А резолюция-то, смотри, какая! «Ходатайство подателя не заслуживает уважения». Сукины сыны! — вспылил Евдоким Никитич и уже спокойно продолжал: — Отец был неграмотный. Прошение писал ему один чудаковатый парень на селе. Первый раз, когда отец продиктовал ему какую-то просьбу и велел прочитать, он совершенно серьезно ответил: «А я ведь, Никита Иванович, читать не умею. Написать напишу что хошь, а читать — уволь». Пришлось для проверки искать другого грамотного человека. Тот прочитал — оказалось все верно.