Она ведь была огородница, и лопата, и заступ по руке; однако они копали бесконечно долго и мучительно. Им попадались корни, не желавшие поддаваться ни лопате, ни заступу.
Ночь уже подошла слишком близко, когда они уложили два прямоугольника дерна на место и Адельгейда стала залатывать швы по периметру, словно на лужке в палисаднике.
— Как же так? — спросила она жалобно и тихо. — Не отпели. Гробов нет. Цветы на могилу не принести.
— Цветытут сами растут. Особенно весной. Подснежники, прострел, печеночница. Отпеть можно заочно, но и этого делать не надо. Молитесь сами. Будем в этот день два венка на воду опускать на заливе. Всё. Идемте.
— Посидим еще, — попросила она, гладя ладонью дерн.
— Думаете, дерн приживется? — озабоченно спросил Маленький.
— У меня рука легкая. Дерн-то приживется, не беспокойтесь.
В полной тьме, под звездами, с трудом спустились они по крутому склону обрыва.
Залив плескался тихо. По мокрому песку босиком ходила Лара. Маленький скользнул за кустами к домику-прянику, унося заступ и лопату.
— Как будто стреляли в лесу, Адельгейда? — спросила Лара.
— Я не слыхала.
— Вообще-то я спала, с книжкой уснула. То ли мне приснилось, то ли я от выстрелов проснулась.
— Приснилось, конечно.
— Может быть, — сказала Лара задумчиво, — мне часто снится война.
Ночью Адельгейда пришла к Маленькому.
— У меня к вам просьба. Ведь мы вместе были там. Мы копали с вами. Мы хоронили их. У нас есть общие мертвые. Вы не можете не выслушать меня, не пойти мне навстречу, вы не можете теперь считать, что я вам никто. Это тогда, раньше, вы меня в этот мир вернули, меня и его, вы нас не спрашивали, мы вам были никто. Я вам была чужая. Теперь нет. Не делайте этого. Не возвращайте его к жизни еще раз. Я вас прошу. Дайте мне дожить с мыслью, что вы никогда больше его... У вас ведь есть его данные в картотеке? Уничтожьте их
— Я и без картотеки все помню.
— Уничтожьте в картотеке. Вас ведь кто-нибудь сменит. А сами забудьте. Я вас умоляю. Я вас заклинаю. Хотите, я на коленях вас буду молить.
— Да кто я такой, чтобы вы на коленях меня молили?
— Ну, как же... Вы судьба наша. Я ведь вам благодарна должна быть за вторую жизнь, да? а я все о той, первой, меня в этой как бы и вовсе нет. Вы не представляете, как я мучилась все годы. Не представляете. И ведь рядом с ним жила, а не узнала. Убила его во второй раз. Молчите, я знаю, что вы скажете. Расстреливала его не я, да и сегодня оступился он случайно. Только в тот раз я его в заговор-то втянула; а и в этот раз мой был «смит-и-вессон». А молодой человек, я только сейчас поняла, напоминал одного из конвоиров, тех, с берега. Николай Федорович, видать, потому его ненавидел.
— Молодого человека, — медленно сказал Маленький, — он из-за меня убил. Открытие мое оберегал. Все, Адельгейда, хватит, идемте, вынем из картотеки его карточку.
— Спасибо вам, спасибо... — залепетала было она, отирая слезы.
— Да что вы, правда, вы не крепостная перед барином, бросьте.
Она подивилась, как легко нашел Маленький карточку. Печная дверца скрипнула, чиркнула спичка, занялось огнем, рассыпалось прахом.
— Как же я теперь буду жить без него?
— Что делать, придется.
— Кто вам будет помогать?
— Найду кого-нибудь. Костомаров поможет или Гаджиев. У них ученики есть.
— Лучше Костомаров, — сказала она. — Да вам виднее, а мне и вовсе все равно.
К утру привиделась ей одна из предпраздничных ночей; дождавшись, когда дети уснут, входили они с мужем и на стульях у кроваток раскладывали подарки. Большим мальчикам дарили в открытую, а сестренок и младшенького ждали утренние сюрпризы: пахнущие лаком куклы в атласных платьях, глаза закрываются, ямочки на щеках; разноцветный клоун с носом-пупочкой; новое лото, маленький глобус, умещающийся на ладони и — о, чудо! — открывающийся (коробочка для ластика), краски, альбомы.
Она подкарауливала за дверью их крики восторга. Их утренние крики восторга. На этот раз ей не удалось услышать их счастливые выкрики: сон сморил ее.
Глава тридцатая
Адельгейда не хочет ставить самовар. — Лара задает вопросы. — Ирисы. — Дитя.
Адельгейда пробудилась одетая, — впервые в этой жизни. В той она спала одетая после ареста. Между арестом и Обью.
Прежде, вставая, она ставила самовар. Готовила завтрак Николаю Федоровичу. Неузнанному своему любимцу. Проснувшись, она подумала: не ведала, не ведала о своем счастье, а теперь оказалось — была счастлива. Все-таки не зря она старалась сделать дом-близнец похожим на тогдашний их дом. Был смысл в ее действиях, неведомый ей.
Она стала вспоминать Николая Федоровича с поправкой на нынешнее свое знание о нем. Сразу вспомнила, как вместе смотрели они во МХАТе «Дни Турбиных».
В окно стучала Лара.
— Адельгейда, вы не знаете, куда делся наш Робинзон из лачуги?
— Доброе утро, дорогая. Понятия не имею.
— А Николай Федорович не в курсе?
— Николай Федорович вчера уехал в город по делам. Кажется, на какую-то конференцию. Может быть, надолго. Он мне записку оставил, я еще не читала. Знаю только то, что на словах сказал. О молодом человеке речи не было.
Говоря, Адельгейда подивилась только что приобретенной способности лгать легко, непринужденно, естественным голосом.
— Адельгейда, — услышала она голосок Лары в другом окне, — увас ирисы расцвели! Ночью расцвели. Чудо! Всех трех цветов: и желтые, и темно-лиловые, и лазоревые.
— Я вам потом букет подарю, — сказала Адельгейда, опускаясь на табуретку.
Ирисы. Она их сажала и прежде, их все любили, вся семья: и муж, и старшие, и младшие.
Она было взялась за самовар, да раздумала: «Зачем?» По привычке стала причесываться, ох уж эта немецкая опрятность, ну, причешись, вспомни о шпильках, раба Божия Ангелина, причесаться не забыла, а утренняя молитва где?
В середине дня пришел Маленький, застал ее в комнате, где и в яркие солнечные дни жила полутьма; сидя у открытого окна (ветер трепал занавески кисейные), она бесцельно глядела на залив, на воду на горизонт, никуда.
— Адельгейда, придется к вечеру протопить печь, воду вскипятить.
— Зачем? — спросила она.
— Вам к ночи жильца привезут.
— Вашего нового помощника?
— Нет. Ребенка. Грудного.
— Господи. Опять краденого?
— Да какого краденого. Мать отказалась. Потенциальный детдомовец. Что тут расспрашивать.
— Я не собираюсь вас расспрашивать. Я и Николая Федоровича не расспрашивала никогда.
Ожив, она намыла полы, постелила крахмальную скатерть, застелила малюсенький диванчик в углу за печкой, и печь протопила, и самовар вскипятила, и погремушки припрятанные с чердака принесла. Подумав немного, оглядевшись, сходила она в сад, поставила на стол букет ирисов. Привезли его к ночи. Пошептались, разошлись, машина отъехала. Теперь их в доме было двое. Снова двое. Сперва он спал. Она сидела рядом, глядела благоговейно. Потом он закричал, она перепеленала его, дала один из привезенных рожков с молоком («Ах, как хорошо, что завтра приедет молочница! Что же лучше-то? Половинное коровье? И козье? Он уж не такая крошка...»); насосавшись, сухой, он закричал снова. Взяв его на руки, Адельгейда ходила с ним по комнате, укачивая, напевая. «Баю-баюшки-баю, не ложися на краю. Котя, котинька, коток, котя, серенький хвосток». Он кричал безутешно, неостановимо. Тогда она запела песню, под которую лучше всего засыпала Неточка: «Динь-бом, динь-бом, слышен звон кандальный. Динь-бом, динь-бом, путь сибирский дальний. Динь-бом, динь-бом, слышен там и тут. Это колодников на каторгу ведут». И он уснул.
Она придвинула к его диванчику кушетку, накинула халат, прикорнула. В полудреме вспомнился ей счастливый день возвращения мужа из японского плена (он был призван в армию, его взяли в плен на Сахалине, где служил он армейским писарем); из плена везли его кругосветкою, да еще компенсацию платили; и вот он явился, не чаяла увидеть, все дети сияют, а он раскладывает на столе немыслимые экзотические подарки: чернолаковые шкатулки, расписные веера, страусовые перья, струящиеся нездешними шорохами, полные неведомых соцветий шелка.