— Ну-те-с-с, — потирая руки, усмехнулся Николай Федорович, — погадаем, погадаем.
— Пасьянс будем раскладывать?
— Зачем пасьянс? У нас карты особые. Одни персоны. Без шестерок. Кого вытащим, тот и есть кандидат на бессмертие.
Не соответствовали, ох не соответствовали монологи будущего нобелеата о российской науке, о жизни и смерти этому водевильному, инфернально водевильному веселенькому тону только что произнесенного пассажа! Раздражение и неприязнь поднялись в нем с самого дна существа его. Он стал приподниматься на стуле. Прозаик и поэт смеялись застольной шутке, новой для них игре.
Николай Федорович взял его за рукав:
— Куда же вы?
— А вот сейчас пойду рюкзак соберу, рюкзачок свой барахлянский, только вы меня и видели.
— Я вам сказал — вы останетесь здесь, какой рюкзачок? Мы вас с Ларочкой поженим, дитятко родится, будете растить.
— И кто же у нас родится? Наполеончик Бонапарт? Или маленький Гришенька Распутин? Долго ли вы думали? Что я вам, петушок для вашего инкубатора упокойничков? Может, я вас не понял? Может, у меня назначение скромнее: ваших грядущих сподвижников плодить? Не желаю быть вашим вечным соседом и заниматься на фоне вечности раздолбайской галиматьей. Не пошли бы вы на хрен? Вы мне не нравитесь.
— Так и вы мне тоже, — спокойно ответствовал Николай Федорович.
— Прежде я всем нравился.
— Все для вас теперь не актуальны. А я — данность.
— Ох, раскипятился-то, распетушился, — подал голос Гаджиев со стрекозой на лысине. — Остыньте, юноша. Коль скоро вы в таком волнении, вы у нас карту и вытащите.
Гаджиев вскочил и с неожиданным проворством, держа поднос на пяти пальцах согнутой в локте руки, как официант либо фокусник подлетел к нему и поднос предъявил:
— Ну?!
Он словно поневоле медленно протянул руку и взял карту. Гаджиев не сводил с него глаз.
— Карту-то переверните. И покажите почтеннейшей публике. Что он и сделал послушно.
Публика приняла карту по-разному. Костомаров и Fiodoroff улыбались, поэт с прозаиком выказывали недоумение, а Гаджиев сказал:
— Поздравляю.
Унес поднос, поставил на буфет, посадил, сняв с головы, на карту стрекозу, занял свое место за столом, рюмку свою допил.
— Сами-то посмотрите, полюбопытствуйте.
Он перевернул карту — стрекоза взлетела и растаяла — и увидел себя. Сходство с валетом либо королем состояло только в одинаковости бинарных перевернутых слипшихся изображений; остальное почти натурально, даже рюкзачок. Впрочем, вот рюкзачки как раз разные: один защитный, выгоревший, его личный, другой яркий, трехцветный, подобный детской игрушке.
...разумеется, все мы были, дорогой Виктор Сергеевич, под мухой, под парами винными, коньячными, кофейно-античными (хотя греки, я полагаю, получили сей дар от ведьмы Медеи в нагрузку к Золотому руну), и поведение нашего туриста объясняли именно пары; но, если у Николая Федоровича и его друзей-ученых имелось намерение над гостем подшутить, они подшутили хоть и не вполне понятно, но весьма элегантно, а он воспринял шутку как оскорбление, выпад, — ну, не знаю, человеку в душу не влезешь, это я вам как инженер человеческих душ говорю с полной ответственностью за свои слова. Когда молодой человек побелел, швырнул карту Николаю Федоровичу (причем попал в тарелку, прямо в винегрет), я решил, что он просто вспылил спьяну; но он затопал ногами, закричал нечто несообразное про спасителя человечества, по совместительству являющегося губителем людей, про стрекозу на лысине, беззащитных младенцев, растленных русалок, Нобелевскую премию, нежелание не то что жить рядом всю жизнь, а на одном поле нужду справлять, после чего вылетел из дома как ошпаренный, хлопнув дверью, я решил, что он рехнулся, грешным делом, самым медицинским образом.
На стук и крик пришла домоправительница и, собирая тарелки, сваливая в блюдо объедки, укоризненно смотрела, и даже замечание, такая молчаливая, позволила себе отпустить в том смысле, что людям ученым, опытным и зрелым грех смеяться над молодостью и незнанием жизни, это все одно как наказывать ни за что беззащитного младенца. Тут уже вскипел дотоле непривычно кроткий хозяин дома, заорав:
— Дались вам сегодня эти беззащитные младенцы! Да перед лицом действительности, перед жизнью и смертью все — слепые котята!
У него был облик эпилептика в предвкушении припадка.
Мы с Б. поспешили откланяться. И в Дом творчества убыть. Когда поднялись мы на гору и поглядели назад, на дорогу, ведущую к заливу, спускающуюся с преодоленного нами склона, мы увидели неспешно идущих далеко за нами Костомарова и Гаджиева; видимо, легкая истерика молодого человека заставила их податься обратно в Академгородок, вместо того, чтобы заночевать в доме на берегу. Они несли какие-то оптические приборы, на плече Гаджиева красовалось нечто вроде теодолита на треноге, что не помешало Гаджиеву, увидевшему нас остановившимися и оглянувшимися, помахать нам рукой.
— Что вы так уставились на меня, Адельгейда? — спросил Николай Федорович. — Садитесь пить чай, посуду утром можно домыть, не к спеху.
— Смотрю, как вы колете сахар щипчиками.
— Чем его еще прикажете колоть? Колуном? И вы так же колете, и все.
— Нет, у вас по-особенному получается. Мне это не нравится.
— Ну и вечерок. Всем я не нравлюсь. Колю обыкновенно. Сахар как сахар. Не все ли вам равно, как я его колю?
— Просто я видела когда-то точно такую же манеру сахар колоть.
— Вам постоянно мерещится, что вы все уже когда-то видели, и в первый раз было лучше.
— Но это правда, — отвечала она.
Глава шестнадцатая
Сон. — Отсутствие присутствия. — Попытка сотворения окружающей действительности.
Прямо у него под окном в его сне Гаджиев с Костомаровым развели костер и варили в колоссальном чане неопределяемую дрянь, из чана валил пар, вползавший в окно, затягивающий комнату.
— Я бы на вашем месте, — заметил он, выглянув в окно и даже высунувшись по пояс, — экспериментировал во-он там, на дальнем пляже. Если чан не донести, катите или по воде буксируйте.
—А я бы на вашем месте, — отвечал Гаджиев из сна, — бессмертием-то не швырялся. Пробросаетесь. Такая карта ему выпадает, а он ее в винегрет — шварк! О, легкомыслие. О, глупость.
— Извините, — сказал он, — я сейчас только ведерко возьму. Костерок ваш придется залить. Лишку воняете.
Взяв ведерко, он направился к заливу. Проходя мимо Гаджиева, он остановился.
— Скажите, кто такие пенаты? Привидения?
— Вам Костомаров скажет, у него мусорная память. Он прямо по словарю шпарит. Костомаров, душа-радость, скажите ему, кто такие пенаты. Определение из любого словаря, ему все равно. Заодно и про лар ему скажите, он потом про них спросит.
Костомаров поглядел на небо, сел на песок, подумал, да так, возведя очи горе, словно текст возникал в слабой голубизне небесной, и оттарабанил:
— Пенаты — фамильные хранители дома, все, почитавшиеся семьей, боги, боги дома, домашнего очага. Являются символом очага. Иногда отождествлялись с ларами. Еще что? Лары? Лары — покровители коллективов и их земель. Римляне выводили культ лар из культа мертвых. Некоторые исследователи связывают лар с душами предков, ставших богами. Вы удовлетворены?
— Вполне, — он подхватил свое ведерко и продолжал путь к кромке воды.
— Хоть спасибо скажите, — промолвил Гаджиев ему в затылок.
Он уже знал, что спит, что просыпаться не надо, именно поэтому и проснулся.
Невнятность пробуждений была для него привычной, первая минута, когда не знаешь, кто ты, где ты, откуда, жил ли ты прежде. Грань сна и яви ему не нравилась, пересекаема была им с неудовольствием.
Ему померещилось: видит он сон во сне, марево из чана, валившее в окно, заволокло комнату.
Сознание, однако, возвращалось к нему помаленьку и вернулось, наконец. Веранды не было.