Крюк. Отцепить крюк! Она схватилась за нейлоновый канат, потянула на себя, чтобы выдернуть зубья крюка, впившиеся в бортик ее кабины. Но канат вырвался из ее рук. Злорадно ухмыляясь, старик крутил лебедку, подтягивая ее шар к себе.
— …покажу тебе, как измываться! — одышно хрипел он. — При мне теперь будешь!
— Да зачем тебе? Отпусти! — крикнула она. — Ладно, я извиняюсь! Герой — это красиво, это почетно, признаю! Хоть и от власти, которую ты ненавидел!
— Да мне на власть твою насрать! Я для народа трудился, для людей! Какая ни власть, а я ей честно служил! Не сбежал от нее, как ты в свою Израиловку!
Ее шар послушно подтягивался к нему, расстояние между ними быстро сокращалось.
— Отпусти!
— Не-е... — задыхался он, с натугой крутя лебедку. — Не-е, мы с тобой еще пообщаемся!
Она пыталась отцепить крюк, но туго натянутый канат не позволял. Почему? Сказали же — будут только те, кого захочешь, а не пожелаешь — уйдут. Почему же он не уходит?
— ...Еще пообщаемся, еще в прежние игры поиграемся, а? Помнишь?
Ей стало страшно. Что делать? Топор бы или нож острый, наверняка есть где-нибудь, но ведь не найти сейчас.
Между ними оставалось всего метра два. Уже он тянул руку, чтобы ухватиться за борт ее кабины, и бормотал, плотоядно облизывая сморщенные губы:
— Ты разве не за этим летела? А? Так чего? Поиграемся! Теперь-то у тебя, поди, все дырочки в порядке, а?
Зажигалка! Вот она, в кармане. Подаренная сыном зажигалка с сильным плазменным пламенем, которой она всегда побаивалась.
Нейлоновый канат начал плавиться и чернеть. Пламя обжигало ей пальцы, но она упорно водила зажигалкой под канатом и одновременно била по нему телефоном.
Старик схватился за бортик.
И тут канат поддался. Растянулся в тонкую расплавленную нитку и тихо разошелся.
Ее шар метнулся в сторону и вверх, едва не выдернув старика из его кабины. Он перевесился через борт и мгновение болтался на краю вниз головой. Не дай бог, еще сковырнется! Или пусть? Однако он удержался, выпрямился, ей видно было, как беззвучно разевается его рот, и она, не слыша, знала, что он шлет ей проклятия.
— Вали-вали, В. И. Лен! — крикнула она, но и он вряд ли ее услышал.
Н-да, вот это возможность так возможность.
Не просила, не звала. И даже не вспоминала его, только изредка, мельком. Но ведь появился же он, а случайностей здесь не бывает. Значит, все-таки просила и звала? Нет, надо, видно, поосторожнее с воспоминаниями. Только вспомнишь, как раз выскочит опять что-нибудь этакое.
Скорей найти что-нибудь хорошее. Приятное. Лестное для самолюбия.
Выйти замуж за иностранца. Какая волнующая, невозможная, блистательная перспектива! Сбросить все то, что целую жизнь сковывает внутренности парализующим каркасом страха и отвращения и не доходит до ясного сознания во всем своем отчаянии только потому, что вот это, здесь, такое, как оно есть, это ведь и есть единственная возможная жизнь, ведь ничего другого нет, не бывает, а только в кино, в книжке, в недоступном мифе.
Выйти замуж за иностранца! Расслабиться. Расцепить зубы, разжать кулаки со следами ногтей на ладонях, отдаться под опеку и заботу инопланетянина, который в том, несуществующем, мире — свой, а значит, может дать все, в том числе и счастье.
И вот он, иностранец. Мифическое существо. Полунебожитель. К тому же — француз. Приехал изучать что-то наше, но это его дело, не все ли равно. И — да, влюблен, очарован ее характерной русской внешностью и экзотической русской душой. То, что она еврейка, он вроде бы вообще не принял к сведению — конечно же, он ведь иностранец, иностранцам это наверняка безразлично. И даже наоборот, это его подогревает. Что-то он слышал про русских евреек, чем-то они особенно очаровательны. И он очарован — ее немодной чистенькой одежкой, ее невинным антисоветизмом — ах, только в его глазах невинным! — и цитатой из Валери по-французски, выученной к свиданию.
И она тоже, она тоже. В иностранца влюбиться так легко. Он ведь ненастоящий. Он такой незапачканный и прозрачный снаружи, и совсем не видно, что внутри, и не надо, чтоб было видно, как можно дольше не надо, зачем. Неужели внутри может оказаться что-то не вполне совершенное? Или, еще хуже, что-то обычное, знакомое, повседневное? У иностранца? У француза? Такого цивилизованного, такого нездешнего? С ним даже по улице ходить страшно — а вдруг пристанет к нему что-нибудь наше, потом отскребай.
Но они ходили — по улицам, по паркам, по музеям, по кафе, — а куда еще денешься? Не в гостиницу же к иностранцу идти, в самом деле, где на каждом этаже в коридоре сидит чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй... И не домой же, в густонаселенную коммуналку. Ну и уж, конечно, не в подъезд.
Ну и выходили. Не стерпел бедный иностранец, стал звать жениться, ехать с ним туда . Счастье висело у нее перед носом, как сверкающая елочная игрушка, и заманчиво мерцало в сумерках неизвестности.
Но разве это возможно? Это же невозможно!
Он, конечно, не понимает. Говорит, что формальности можно уладить потом, во Франции, а сейчас главное, чтобы быть вместе. Чтобы она поехала с ним.
Что значит — ее не пустят? Кто не пустит? Почему не пустит?
Объяснять долго, трудно и — стыдно. Да, стыдно. Ей стыдно за свою страну, такую, какая она есть, с ненавистным ее устройством, со всеми ее горами лжи и пропастями страха, и все равно — свою. Как странно. Кажется, она действительно ощущала ту страну как свою — теперь уже трудно вспомнить. Удивительно, как без следа испарилось это ощущение.
...Но даже если бы вдруг отпустили. Уехать отсюда? Уехать навсегда. Из своей родной страны. От всего своего, от всех своих. И всю жизнь говорить по-французски? Она всегда любила французский язык, любила до обожания, но... говорить на нем в настоящей жизни? Это же литература! Корнель и Расин, Франсуаза Саган, Эжен Ионеско, Ромен Гари! Вся ее жизнь превратится в литературу, в сказку. И в этой сказке, в этом странном, страшном сне она будет одна, без родных, без друзей и знакомых. Никого у нее не будет, кроме него. А кто он? Кто он такой? Что он такое?
Герой фильма. Прекрасный рыцарь. Хорошо, по-заграничному одетый. Везде побывавший и могущий все. И совершенно не понимающий, где он находится.
Нет, ты только решись, говорил он. Я устрою, улажу, найду пути.
Может, и впрямь? Ведь бывает же, очень редко, но бывает, что выходят замуж за иностранцев, как-то же это делается!
Но она не могла решиться. Не могла сказать “нет”, не могла сказать “да”. Что называется, и хочется, и колется, и мама не велит. Мама-то как раз говорила, деточка, не упускай свое счастье... И бросить тебя? Да, бросить. Все дети рано или поздно бросают своих родителей. Когда-нибудь, как-нибудь, может быть, и я смогу к тебе приехать...
— Ты его любишь? — спрашивала мама.
— М-мм...
— Любишь или нет?
Она не могла сказать “да”, не могла сказать “нет”. Влюблена — да, разумеется! А любить... Это мифическое существо, которое чудом оказалось рядом и так же внезапно может исчезнуть, раствориться в параллельном пространстве? Как его любить?
Но с мамой-то справиться легко, ах, оставь, мама, позволь мне самой разбираться в своих чувствах.
Разобраться она так и не смогла. И пошла по линии наименьшего сопротивления — заболела. Да тяжело, так, что надолго попала в больницу.
Вот все и решилось само собой.
Он приходил к ней в больницу каждый день, совал, наученный ею, рубли и трешки нянечкам, чтоб пускали в неурочный час. Тактично молчал по поводу того, чем выглядела в его глазах советская больница, и бестрепетно выносил жар сумасшедшего любопытства, которым обдавало его со всех остальных девяти кроватей.