— Какая еще родня? Это мой папа. Мой собственный!
— Да, но его папа сделал ребенка дочке прабабушки Скульской. Яков Блюмкин его звали. Чекист. Караулил-караулил, ну и…
— Сергей, мы не Блюмкины. Мы Блинкины.
— Так я же выяснял — дед Яков в сорок восьмом фамилию поменял. Как бы прирусел немножко. Он хитрый был, всегда чуял, куда ветер дует. Надо же, оказывается, это ваш папа! А мне говорили, ваша фамилия Тригорин.
— Это литературный псевдоним. Вы что, совсем темный?
— Да, — честно сказал Сметанкин, — вспоминаю что-то. У Чехова рассказ такой, да? Что-то про писателя? Мисюсь еще там.
Ктулху в луже, почувствовав себя в родной среде, шевелил щупальцами и менял цвета.
— Более или менее. Не в этом дело. Вы папу оставьте в покое.
— Да не трогал я вашего папу! Он сам мне позвонил, говорю же. Приятный человек, я ему приглашение прислал. Ему и этой еще, племяннице его, как ее там? Вся семья собирается, пускай познакомятся, а то живут люди, ничего друг о друге не знают…
Я вдруг почувствовал, что очень устал.
— Послушайте, Сергей, ну нет у вас никаких родственников. Только фотографии в альбоме. Какое такое воссоединение семьи? Кого вы собираете? Совершенно посторонние друг другу люди.
— Как это посторонние? Ты что, мужик, совсем рехнулся? — Сметанкин повысил голос, и где-то рядом с ним злобно взвизгнула дрель. — Двадцать человек родни, а то и больше, такие бабки выложил, поезд, самолет, гостиница, обед в ресторане, целый зал в аренду, да с какой стати я бы для посторонних затевался?
— Тогда вы просто псих. Это же мираж. Иллюзия.
— Какая еще иллюзия, если я с ними переписывался? Нормальные родственники. Ты-то, извиняюсь, сам-то кто? Прикинь, если твой папа… Ты же мне брат, мудила. Ну ладно, не родной, на фиг мне такой родной брат, но все равно, я своих не бросаю. Так что давай не трахай мне мозги, а лучше приходи с папой в “Ореанду”, с нашими всеми встретишься!
Дрель визжала все нестерпимее, к ней прибавился равномерный стук.
— Ладно, слушай, не до тебя мне, — сказал Сметанкин и отключился.
Ктулху подмигнул из лужи и шевельнул щупальцем.
Когда идет дождь, кажется, что солнца не было никогда. И не будет.
Папа — просто несчастный человек, неудачник. Посещение слета липовых родственников, всех этих Сметанкиных-Тимофеевых-Скульских-Хржановских-Блюмкиных, не изменит, вопреки жалкой надежде, его жизнь, только заставит еще более остро почувствовать одиночество и немощь.
Он ведь ненавидит меня за то, что я виноват в его одинокой старости. Ни невестки, которой он бы мог помыкать, ни внуков, перед которыми он мог бы красоваться, — пустая квартира, раз и навсегда заведенный порядок, нелепые ритуалы, тоска, одиночество. Но ведь я, кажется, готов был его любить? Или нет? Я — то, во что он меня превратил? Или я сам так себя уделал? Где вообще кончаются наши родители и начинаемся мы?
Зажглись фонари, у меня появились две тени. Одна постепенно делалась длинной, бледной и, вытягиваясь, уплывала назад, а у ног вырастала другая, короткая и плотная, и начинала в свою очередь удлиняться и исчезать. Я так увлекся этим зрелищем, что когда меня окликнули, я вздрогнул и непроизвольно дернулся.
— Смотрю, вы тоже припозднились, — сказал сосед Леонид Ильич.
Я удивился, что он меня узнал, со спины, в куртке с капюшоном.
Он был в чудном макинтоше, похожем на рыбацкий. Тоже с капюшоном.
Я надеялся, что он обгонит меня и пойдет по своим делам, но он подладил свой шаг к моему и пошел рядом. Теперь вокруг нас двигались, уходя назад и возникая вновь, уже четыре тени.
Я сказал несколько необязательных слов о погоде и наступающей осени — бледный призрак общения с чужаками. Он отозвался в том же духе.
Когда я говорю, мне дискомфортно. Когда молчу — тоже. Мне кажется, собеседник от меня чего-то ждет. Умного или, по крайней мере, любопытного. И, не дождавшись, решит, что я полный урод. И от неловкости я сказал:
— А вам никогда не кажется, что все вокруг ненастоящее?
— В смысле? — спросил он спокойно.
— Ну, как бы нам подсовывают фальшивый образ реальности. Вы видите одно, я — другое…
— Это называется субъективный идеализм, — он аккуратно обошел лужу, — а то и солипсизм. Лично мне симпатичные философские направления. Проверить, видим ли мы одно и то же, нельзя, правда?
С ним было легко разговаривать.
— Нельзя, — согласился я, — но я не о том. Я хочу спросить — по чьей воле?
— То есть кто нам показывает картинку? Нашу субъективную реальность, данную нам в ощущениях?
— Да. Кто?
— Вы все-таки, наверное, писатель, — сказал он, — редакторы такими вопросами обычно не задаются. Только писатели и психи.
Он это сказал необидно, и я не обиделся.
— У вас неприятности? От хорошей жизни никто о таких вещах не думает.
— Не знаю, — сказал я, — Как посмотреть. Это нормально, что твой отец предпочитает тебе совершенно чужого человека?
— В смысле мужчину или женщину?
— В смысле родственника. Только это не родственник. Вообще никто.
— Абсолютно нормально. — Он пожал плечами. — Вы не совпадаете с его образом идеального сына. А чужой человек совпадает, потому что он чужой.
— Это я как раз понимаю. Я не понимаю, что происходит.
— Нормальное состояние, — сказал он, — никто не понимает. Визионеры пытаются понять и сходят с ума. Я не знаю ни одного нормального визионера. Не обращайте внимания, я после лекции обычно много говорю. Растормаживаются речевые центры.
— А я читал вашу работу, — сказал я ни с того ни с сего, — про Ахилла и Гекату. Ваша фамилия — Финке?
— Финке, — сказал он, — да.
Он помолчал. Потом сказал:
— У меня пицца в морозилке. И сыр. И бутылка кьянти. Вы как?
Мы как раз подходили к воротам. Они были черные, мокрые, блестящие, и по ним били плети дикого винограда, черного, мокрого и блестящего.
Строение, которое я выдавал заказчикам за свой дом, чернело на фоне мерцающего пустого неба. Я подумал о том, как зажигаю свет на крыльце, ищу ключи, как снимаю мокрую куртку, как зажигаю настольную лампу и включаю комп… И передо мной длинный вечер, который нечем занять. И я буду ходить и прислушиваться, не зашуршит ли где, и пить стремительно остывающий бледный чай, потому что лень заварить свежий. И наконец заберусь в постель, под теплое одеяло, и не засну, буду смотреть в окно, где на фоне световой кляксы качаются, приникая к стеклу, страшные черные ветки.
И я сказал:
— Ладно.
В конце концов, отказаться от пиццы я всегда смогу. Совру, что у меня аллергия на животный белок.
Его жена и правда не любила дачу — никакого присутствия женщины тут не ощущалось. Вообще. Нормальный мужской бардак.
Ему не надо было притворяться писателем. Ему вообще не надо было притворяться.
— Забавный у вас плащ, — сказал я, чтобы что-то сказать.
— А, этот. — Он скинул негнущийся плащ и бросил, точнее, поставил в угол. — Это я из Шотландии привез. Настоящий, рыбацкий. Весит он, правда, черт знает сколько.
— На раскопки ездили?
— Нет. На конференцию. — Он профессионально, как хирург, вскрывал упаковку у пиццы. Она наверняка еще хуже той, что я заказывал, та хотя бы была свежая. Тем не менее мне вдруг захотелось есть, ужасно, просто зверски.
Я спросил:
— А с чем она?
— Маслины, — сказал он, — грибы, моцарелла… колбаса какая-то. Я уже брал, вроде ничего. Вы тарелки пока возьмите, они там, рядом с мойкой. А я кьянти открою.