Даже в этом последнем случае полного, окончательного саморазоблачения жулика, когда слепой не увидит: “Оскал учителя становился страшен”, — Дон Кихот останется учителю верен. Дон Кихот найдет подобающее, приличествующее моменту объяснение, потому что “Дон Кихот видит то, что думает, а не думает над тем, что видит” (Анри Бергсон). “Даня почтительно кивнул и отошёл как-то странно — шаг назад, шаг вбок, словно уступая дорогу чему-то истинно-величественному. Он понял. Учитель гнал его, заботясь о его безопасности, но нашёл-таки способ передать ему число”.
Наденька
Самое удивительное и парадоксальное во всей истории, придуманной, сделанной Дмитрием Быковым, — то, что Дон Кихот остается победителем. Следует неверной, издевательской подсказке и — надо же “семь на восемь”! — летит, левитирует. Здесь есть некая важная, не враз формулируемая тема этого писателя. Назовем ее так: автономность существования хороших людей. Какими бы ни были ложными предпосылки, на которых основывается хороший человек, если он хорош, он выберется к правде, к левитации, к полету, потому что он… хороший. Тема эта, что ни говори, парадоксальна и, если вдуматься, несколько шокирующа. Но она не просто важна для Дмитрия Быкова. Она — сюжетообразующа.
Потому что в романе есть еще одна святая. Наденька. Та, в которую влюблен Дон Кихот, Даниил Галицкий; та, с которой в конце романа живет Мефистофель, Остромов; та, которую ломают на допросах в Чека. Вот это, кстати, насчет “самого-самого” быковского романа. Глава, посвященная допросам Наденьки, — самая страшная из того, что до сих пор написал этот писатель, и самая лучшая. Цитировать и пересказывать ее не стоит. Слишком она цельна, целокупна, в хорошем, философском смысле тотальна. Стоит разве что привести последние слова из этой главы, уж больно они хороши и точны: “А всё потому, что проклятие раздавленного человека имеет силу, небольшую, но силу; и это не то что справедливость — справедливости нет, потому что исправить ничего нельзя, — но равновесие, один из фундаментальных законов. Некоторые из этих законов ужасны, похожи на хруст костей, но не нам их оценивать. Да нам и дела до них нет. Мы вряд ли сойдёмся в том, что хорошо и что плохо, по крайней разности наших весовых категорий; и этой разницей многое объясняется. Но в том, что нехорошо, мы сходимся, и на этом тоже кое-что держится”.
Браво. Точнее не скажешь. Хочется как-то подзадержаться на этой главе о сломанном в Чека хорошем человеке, который все одно… остался хорошим. Дмитрий Быков здесь коснулся той ситуации искаженного советского сознания, каковая на моей памяти была рассмотрена разве что Даниэлем в не по достоинству оцененном “Искуплении”. Это ситуация, когда жертва предстает преступником, а настоящие преступники как-то лихо прячутся за свою же жертву. В одном романе современной модной писательницы я вычитал приблизительно следующее (цитирую по памяти, текста под рукой нет): “Старый генетик, арестованный в 1948 году, никого не оговоривший на допросах, отсидел свой срок, тем временем его жена работала уборщицей, сын окончил десятилетку с серебряной медалью, золотую ему не дали, поступил в институт…” — предложение длится дальше, но я прервусь. Бог с ним, с пыточной камерой через запятую, но позвольте спросить, а что изменилось бы от того, что генетик кого-то бы оговорил? К нему-то какие претензии? Не к тем, кто его допрашивал и выбивал ложные показания, а к нему? Что за удивительный критерий: умение держаться на допросах?
Да, для революционера, подпольщика, для предпринимателя — а в условиях России 90-х годов предприниматель, конечно, революционер — это критерий. Но для генетика, ученого, поэта, режиссера, да просто для обычного человека что за странное требование — выдержать вес государства, которое должно его защищать, а оно ему всей своей мощью кости ломает? Обстановочку ломки костей интеллигентной, хорошей девушки Быков воспроизвел с пугающей достоверностью, не захочешь писать через запятую “никого не оговорила на допросах”. Оговорила. И что? Муки совести, раздавленность, уничтоженность, позор и слова старого мудрого поэта и педераста Михаила Алексеевича (привет от “Орфографии”, вот таким Быков представляет себе Михаила Кузмина, сноска необходима, но это не Михаил Кузмин): “Наденька, больше всего на свете бойтесь правых и правоты. Правоты бойтесь и святости. Морали бойтесь, подлой их морали, для того только им нужной, чтобы холить себя. Мораль они придумали, чтоб себя любить, а ближнего унизить. Никакой нет морали. <…> Мораль, — повторил он с внезапной злостью. — Все законы, чтоб мучить, все правила, чтоб собою любоваться. А кому вложено, встроено, как маятник в часовой механизм, — того нельзя, этого не надо, — тому зачем законы? Разве можете вы сделать зло, хотя бы и захотели? И тогда пришёл Он, — говорил Михаил Алексеевич, всё держа руку на её голове, но глядя в окно. — Пришёл Он, чтобы утешить падших и поднять затоптанных. Счастливому Он зачем?”
Счастливый
Слова эти важны до чрезвычайности, поскольку главное в романе — поиски счастья. Именно его, не столько истины или свободы, сколько счастья. В счастье-то и окажется нужный, необходимый тандем свободы и истины. Ставим точку. Возвращаемся во временную точку, в навершие трилогии. Началось все в “Орфографии”, кончилось “Оправданием”, в середине — “Остромов”. Там сведены все узлы, там социальная катастрофа становится бытом и бытием надолго. Там перед интеллигентом, думающим, совестливым, ищущим, встает вопрос: как жить в сложившихся, данных ему социальных, бытовых обстоятельствах?
Ответ, в общем-то, ясен. Уйти в сторону. В свое личное подполье. Стать лишним. В общем-то, об этом с предельной ясностью говорилось в замечательной поэме Павла Когана “Первая треть”, каковую Дмитрий Быков неожиданно, незаметно, но очень уважительно помянул в первой книге своей трилогии, в “Оправдании”. Главного героя этого романа зовут так же, как и главного героя поэмы Павла Когана, — Рогов. В “Первой трети” оппонент Рогова довольно четко и очень даже по-марксистски растолковывает своему другу, собеседнику и оппоненту стратегию поэта в условиях революции, бесконечно длящейся революции. “Если ты — поэт, всерьёз, взаправду и надолго, попробуй эту сотню лет прожить по ящикам и полкам…” Что, собственно, и пытается сделать главный герой романа, Даниил Галицкий. Прототип Даниила Галицкого — сын переводчицы Ницше Аделаиды Герцык, Даниил Жуковский. Как прототип Остромова — провокатор Астромов, создатель масонской ложи в Ленинграде в 1925 году.
Прием “Орфографии” использован и в “Остромове”. “Роман с ключом”: тот, кому интересно, может различить и рассмотреть за героями этих текстов реальных людей. Иное дело, что ему следует помнить: это — не реальные люди. Это то, как Дмитрий Быков в них играет. То, как он их себе представляет, подставляя себя на их место. Порой это вызывает настоящую ярость. Как всякая акцентуированная личность, Быков может вызывать крайние чувства: или ярость, или любовь. Середины — нет. Самое важное здесь — быстрота и странная точность его работы.
Он делает, покуда другие рассуждают и не решаются делать, может — из лени, может — из повышенного чувства ответственности. Причем делает так, что с ходу попадает в нерв времени. Проблему он обозначает безошибочно. Точечно. Вокруг этой точки могут быть самые разные неточности, но сама она “с подлинным верно”. Проблема “лишнего человека”, талантливого человека, который упрямо, упорно не желает социально реализовываться, поскольку социальная реализация в предложенном ему социуме убьет и его талант, и его лучшие человеческие качества, — современная, что ни говори, проблема. Иное дело, что исторические неточности, копящиеся, крутящиеся вокруг точечно верной проблемы, могут вызывать и вызывают раздражение у узких специалистов. Сам слышал, как университетский филолог жаловался: на экзаменах ему отвечают по “Орфографии”, так что ему приходится объяснять студентам и студенткам, что это все равно что рассказывать историю Франции XVII века по “Трем мушкетерам”. Понять это можно. Обидно тем, кто пытался долго и бесполезно в этом кровавом мороке разобраться, и вот все это, намытое, выковырянное из земли, бухается в остросюжетный роман, писателю на цацки. Над этим плакать и думать келейно собирались, а тут “Броненосец „Потёмкин”” снимается. “Десять лет спустя, или Виконт де Бражелон” пишется. А с другой-то стороны, для чего же все это намывать и выковыривать, как не для романистов и киношников?