Литмир - Электронная Библиотека
A
A

[1] Гинзбург  Л. Я. Проходящие характеры. Проза военных лет. Записки блокадного человека. Авторский сборник. —М., «Новое издательство», 2011.

Новое свидетельство

Новый Мир ( № 4 2011) - TAG__img_t_gif284330

ИРИНА РОДНЯНСКАЯ

sub * /sub

НОВОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО

 

Духовная поэзия. Россия. Конец ХХ — начало XXI века

 

Окончание. Начало см.: «Новый мир», 2011, № 3.

 

 

Вызов смерти и тайна посмертия

 

Напомню, что фигурировавшее стихотворение А. Цветкова «Змея» кончается алогичным вскриком: «нет умирать нельзя». Трудно представить большую беспомощность перед неотвратимым финалом и более обнаженное несогласие с ним. Цветков из тех людей, из тех творцов, кого Бог, по выражению Достоевского, всю жизнь мучил — и мучит. В Его докучном присутствии поэт пытается сделать вид, что это совершеннейшее отсутствие, зияющая пустота. Он тратит на это изрядные силы таланта и лучшую, быть может, книгу поздних стихов называет «Сказка на ночь». Сказка — это проживаемая жизнь; кончается она отрезвляющим рассветом, чье имя — небытие. Не могу не привести острейшего стихотворения, откуда взята заглавная метафора книги. Названо оно с невинной ехидцей: «Ошибка».

он думал все путем там бог и петр с отмычкой

умру себе чуток и электричка в рай

он полагал что жизнь была дурной привычкой

а вышло так что хоть вообще не умирай

 

здесь где в имущество превращены все люди

порочным был расчет на истеченье лет

где арфы эти все и созерцанье сути

ни звука и никто не зажигает свет

 

вот крупская его в трагической одежде

или дружбан в соплях печально кычет речь

а он совсем не там где представлялось прежде

он в месте где не встать кому однажды лечь

 

наслушался страстей о сказочном еврее

считал что жизнь трамплин а дальше все легко

вот он лежит в гробу и кто его мертвее

спросите у него он умер или кто

 

снаружи солнышко в траве шурует ежик

большой набор жуков вверху комплект комет

противно умирать давайте жить кто может

а кто не может жить того на свете нет

 

и разве плохо нам и разве так уж нужно

скончаться насмерть ради радости врага

как глупо умирать пока живые дружно

смешно воображать жемчужные врата

 

мы все выпускники нам больше бог не завуч

нет с ключиком ни буратино ни петра

пускай вся жизнь твоя была лишь сказка на ночь

она хорошая пусть длится до утра

 

Кому охота, тот сумеет от строфы к строфе проследить, как мощный замах на несущую конструкцию веры постепенно сменяется «слишком человеческим», слишком смущенным бормотаньем. Посмертное исчезновение, небытие, которое так легко смаковать и обсасывать в какой-нибудь философской доктрине, поэтическое воображение представить бессильно. Нарочито приблатненный монолог (чтобы снизить до темного речевого примитива тщетные надежды преставившегося — вот где пунктуация и впрямь неуместна!) вопреки намерениям того, кто его произносит, фактически обращен к самому покойнику: вот видишь, видишь, что там ничего нет! — и мертвеца этого легче вообразить озирающимся в недоуменном разочаровании, чем «имуществом», вещью, глухой к любым издевкам.

«Противно умирать», «глупо умирать» — однако приходится, хоть и невместимо в сознание самонадеянного «выпускника». И вдруг в эти попытки, цепляясь то за жуков, то за кометы, удержаться по сю сторону смерти врывается жаркий мотив пушкинского «Заклинания»: «сентябрь трава по круп нетронутая с лета / без ветра взвизгнет дверь на траурных гвоздях / ты молча входишь в дом не зажигая света / но блик былой луны неугасим в глазах»; «что пользы вспоминать что я тебе не пара / не исчезай скажи что ты пришла за мной»; «рассказывай уже раз опоздал бояться / мне все равно теперь живая или нет». Под конец же, вовлекаясь в древние ритуалы погребения, игра Цветкова с посмертьем оборачивается патовым ни да ни нет: «человек не прекращается / исчезая без следа / просто в память превращается / и собака с ним всегда // прежнего лишаясь облика / словно высохший ручей / остается в форме облака / в вечной памяти ничьей // ничего с ним не случается / просто прекращает жить / там собака с ним встречается / или кошка может быть // мертвому нужна попутчица / тень ушастая в друзья / без собаки не получится / одному туда нельзя». Явно, что в борьбе с Богом у Цветкова поврежден «состав бедра».

Почти сто лет назад молодой Пастернак не слишком задерживался мыслью на том, «решена ль загадка зги загробной», и взамен любовался Божьей выделкой жизни, назвав свою неувядаемую книгу антиномично «сестре моей смерти» из «Цветочков» Франциска Ассизского (перевод их в издательстве «Путь» тогда у всех был еще на памяти). Но именно жизнь, дальнейшая жизнь, как протекала она исторически, поставила религиозное отношение к «жалу смерти» на повестку дня и заострила его так, что не отвертеться. Поэзия вернулась к гамлетовскому вопросу: «Какие сны приснятся в смертном сне?» (сам же вопрос этот в устах принца знаменовал, как принято считать у историков культуры, переход от возрожденческого к мучительно колеблющемуся барочному сознанию). А коль тебя придвинули к «загадке зги» вплотную, то оказалось: как непосильно живому поэтическому чувству вообразить полное уничтожение личности, так же непосильно ему удостоверить себя в обратном. Абсолютно невозможно представить сегодня ту каноническую правильность (и вместе с тем формульную прохладцу), какою запечатано каждое слово в пушкинской эпитафии младенцу декабристской четы Волконских:

В сиянии и в радостном покое

У трона вечного Творца

С улыбкой он глядит в изгнание земное,

Благословляет мать и молит за отца.

Грусть честного сомнения и честная в своей робости мольба о луче, освещающем «промозглый колодец без дна, откуда звезда ни одна не видна», — таково приношение Игоря Меламеда памяти дорогих и близких:

<…> Тебе бы к лицу был античный фиал.

Влюбленный в земное, ты не представлял

                  посмертного существованья.

Но если, родной мой, все это не ложь,

дай знать мне, какую там чашу ты пьешь

                сладка ль тебе гроздь воздаянья?

И если все это неправда — в ночи

явившись ко мне, улыбнись и молчи,

                надежде моей не переча.

Позволь мне молиться, чтоб вихорь и град

не выбили маленький твой вертоград,

                где ждет нас блаженная встреча.

 

                («Памяти Евгения Блажеевского»)

 

Однако поэтическое воображение не может на этом остановиться. Его щедро питают апокрифические картины вперемешку с личными мифами, жанровая память видений , когда-то вознесшая Данте на вершину европейской культуры. Причудливость и прихотливость придают этим плодам фантазии статус малообязывающих лирических «гипотез». В «мифе» Вениамина Блаженного центральные лица — «мама» («загробного мира живая жилица») и Христос, к чьему слуху будет обращен его «робкий загробный стук»; он сводит их вместе как поджидающую его драгоценную родню. Но он же в очень ярком стихотворении, с анафорой «Помилосердствуй, смерть» в каждом четверостишии, обращается с мольбой к ней, к смерти, как к самостоятельному космическому деятелю, которого все той же кротостью можно умилостивить:

 

Помилосердствуй, смерть: давай с тобою выйдем,

Как дети на лужок, на звездную межу,

И никого в пути безгрешном не обидим,

И за предел земной тебя я провожу…

 

Сколько угодно у него и других версий «смертного сна»: и растворение во вселенском круговороте, «…Как будто мертвый не одно и то же, / Что луговой цветок или же птица <…> Когда он значит то же, что пушинка, / Пушинка, что проносится над полем, / И не боится с ветром поединка, / И дорожит своею скудной волей…»; и минутный ужас, «что в могиле меня не оставят малейшие самые беды <…> Все будет, как прежде: и те же зловещие лица, / И та же привычная горестная матерщина...» Даже незадолго до кончины: «Хочешь — верь Иисусу Христу, / Хочешь — тайно молись Сатане, — / Все равно ты бредешь в пустоту — / И вернешься к тюремной стене…» Эти разнообразные позывы «погулять по загробным мирам» — уязвимейшая точка верований не одного только Блаженного.

71
{"b":"314872","o":1}