Литмир - Электронная Библиотека
A
A

в истерзанные сумрачные души

врывается назойливым приказом

хвалить Отца, конечно, всеблагого.

Ну что ж, какой отец, такие дети.

Так вот, площадка. Ветви вольных кленов

в нее свисают. Чахлая трава —

ковер, изъеденный прилежно молью

шагов, — чуть прикрывает глины наготу.

И вдруг — о боги! — шелестит в сторонке

разросшийся и пышно, и роскошно

шиповник, весь охваченный цветеньем.

Мой друг сердечный, как сюда попал ты?

Твои собратья в скверах и садах

глаз радуют и пьют свободу вольно,

а ты здесь, за бетонною стеной?

Устроился ты не на лучшем месте.

И тихо шелестит шиповник пленный:

“Один учитель дзэн все время воровал.

Чуть из тюрьмы — и сразу же обратно.

Его спросили: что ты делаешь с собою?

Ответил он: „Кто будет заключенных

в Ученье Просветленья наставлять,

если не я?”

                                                    Я здесь из состраданья.

Пусть видят эти сумрачные души

мое цветенье. Может быть, и в них

забрезжит что-то, ибо красота

врачует дух верней медикаментов.

Вчера здесь побывал один парнишка

с огромными и робкими глазами

испуганного ангела. И вдруг

воскликнул: „Гляньте-ка, цветет шиповник!”

И песенку запел, простую песню

о лете, о любви, о море пенном”.

Тебе, людье, живущее на воле,

по силам ли такое состраданье?

А мне — по силам?

16 октября 2003.

Последний блюз

Как фильм, назад прокрутим десять лет, —

гуляет время взад-вперед в России.

Зеркальный шкаф, ореховый буфет,

и печка чудная, и всполохи косые

ложатся на сверкающий паркет.

В жилище — некогда немецкого барона,

а ныне — в обиталище беды

по чутким клавишам аккордеона

летают все еще проворные персты.

Больной старик для нас играет блюз.

В последний раз играет он и знает,

что он в последний раз сейчас играет,

и улыбается, и я боюсь

улыбки этой пред лицом Ничто.

Недавно с удивленьем мы узнали,

что две войны прошел он от и до,

ведь никогда к парадному пальто

не прицеплял он ни одной медали.

Джазист, смешливый циник и гордец,

не верил в Бога, не боялся ада

и близкий неминуемый конец

воспринимал с достоинством Сократа.

Ликующая музыка. Прищур

глаз меркнущих, но все еще лукавых.

И сыну — локтем в бок: “Налей еще!”

...И вот — глазниц незрячие провалы.

Гроб. Крематорий. Колумбарий. Бог,

по милости Своей, а не по нашей

суди нас вере и в пасхальный срок

не обдели его воскресной чашей!

 

Тридцать семь

Шум машин за окном моим или прибой?

И не вскрики ли чаек — клаксоны?

И в ночи упираюсь я в свод голубой

головою бессонной.

А сквозь полдень я вижу сияние звезд —

тихих ангелов синие очи.

И, сгибаясь в поклоне, стою в полный рост.

Жизнь моя не короче

бесконечного небытия Божества

и Его немоты многотомной.

Юных кленов стучится мне в сердце листва

или инок бездомный?

Или кошка бездомная? Жгучей тоски

двуединое жало вливает

в кровь багрец. Багрецом украшает виски

терн — трава полевая.

Я по миру иду, не привязана ни

к счастью быстрому, медленной боли.

Меня катят по волнам балтийские дни

от любови к любови.

Всем ветрам доверяя, привольный мой плот

знай плывет сквозь житейские клетки.

Что мне смерть? Созревая, так падает плод,

оторвавшись от ветки...

14 июля 2004.

Я дошел до точки...

Новый Мир ( № 4 2005) - TAG__img_t_gif250931

В конце 60-х Анатолий Кузнецов считался в СССР одним из самых ярких, талантливых и прогрессивных литераторов, одним из “отцов основателей” так называемой “исповедальной прозы”. Его роман-документ “Бабий Яр” стал едва ли не самым крупным событием в советской литературе того времени. В основу романа легли записи, которые в детстве будущий писатель вел тайком, стараясь сохранить для будущего все, что происходило с ним в оккупированном Киеве. Его рассказ “Артист миманса”, опубликованный в 1968 году в “Новом мире”, сравнивали с гоголевской “Шинелью” и “Бедными людьми” Достоевского. Его книги выходили огромными тиражами, переводились на множество языков, по ним ставили спектакли и снимали фильмы.

И вдруг: “Я дошел до такой точки, после которой я уже не мог работать”.

И вдруг — отчаянное, авантюрное бегство, клеймо “невозвращенца”, глухое раздражение и показное непонимание коллег по писательскому цеху, шепот в коридорах Центрального Дома литераторов: “Ну чего ему не хватало?..” А затем — практически полное забвение, искоренение из истории, вытаптывание памяти о нем. Тогда казалось — навеки.

Но вот пришли 80-е годы, грянула “перестройка”, и постепенно в литературный обиход стали возвращаться запрещенные имена: Солженицын, Галич, Бродский, Некрасов, Аксенов, Войнович, Гладилин, Владимов… всех не перечесть.

В 1991-м, когда отмечалось 50-летие страшных событий в Бабьем Яре, мне удалось провести два творческих вечера памяти отца. И если в Киеве, на его и моей родине, вечер прошел с огромным вниманием прессы и общественности, то в Москве в ЦДЛ едва набралось ползала.

Тогда же, в 1991-м, “Бабий Яр” впервые был издан в СССР в полном виде — не в том изуродованном советской цензурой в середине 60-х, а таким, каким хотел видеть его отец и каким он издал его в 1970 году на Западе. И вновь — тишина в прессе, словно и не было стотысячного тиража в “Советском писателе”.

Этот странный “заговор молчания”, конечно, не был таким уж “непробиваемым”. В нескольких журналах вышли воспоминания о нем, опубликованы некоторые его письма. Но по-настоящему частью литературного процесса и литературной истории страны творчество Анатолия Кузнецова еще назвать трудно.

В чем же причина этой непонятной на первый взгляд тенденции?

Мне представляется, таких причин три. По-человечески они вполне объяснимы.

Во-первых, совершенно очевидно, что Анатолий Кузнецов стал невольной жертвой своей творческой манеры — а именно “исповедальности”. Предельная откровенность, честность не только перед самим собой, но и перед читателями, разумеется, в советское время никак не приветствовалась. Ни одна из его книг — ни одна! — не дошла в СССР до читателя в том виде, в каком она была задумана и написана. Это, конечно, не было единичным явлением — в таких условиях жили и работали все советские писатели. Но кто-то вполне комфортно уживался с этим, принимая цензуру как неизбежное зло, кто-то уходил в так называемую “внутреннюю эмиграцию”, лишаясь при этом возможности публиковать свои произведения. А кто-то — и Анатолий Кузнецов в их числе — счел для себя возможным эмигрировать по-настоящему.

Способ он избрал, надо сказать, неординарный. В командировку в Лондон отец был отправлен накануне 100-летия Ленина. Он заявил, что пишет роман о II съезде РСДРП (наверное, нынешняя молодежь и не подозревает, что была такая Российская социал-демократическая рабочая партия, предшественница КПСС, да и саму-то КПСС могут не вспомнить). Этот съезд частично проходил в Лондоне, и отец в творческой заявке написал, что ему необходимо побывать на месте событий, постоять на могиле Карла Маркса на Хайгейтском кладбище, поработать в библиотеке Британского музея, где в свое время трудился Ленин, словом — “прочувствовать атмосферу”. Что ж, план его удался — прогрессивный писатель был командирован в британскую столицу, где он тут же ушел от своего “опекуна” и попросил политического убежища.

31
{"b":"314866","o":1}